Продолжение.
Начало в
предыдущем номере.
Определенную выгоду от общения с ними получал и я. Она заключалась в удовлетворении моего и
профессионального, и чисто обывательского
любопытства. Они интересовали меня и как люди, приговоренные к казни - как ведут себя в ожидании расстрела, о чем говорят, о чем
думают; и как самые настоящие миллионеры, для которых уже тогда не существовало таких слов, как "невозможно" и "нельзя",
которые в те времена "развитого социализма", просто куражась, могли сделать официантку секретарем обкома, лейтенанта - генералом.
Для которых ничего не стоило остановиться посреди площади, помыть на глазах у инспектора машину шампанским, а потом его же заставить
на коленях извиняться "за превышение своих служебных полномочий".
Не находя в себе, как и всякий живущий, никакого предощущения
собственной конечности, они тоже до последней своей минуты ошибочно называли свои предчувствия потусторонней
собственно-личностной продолжаемости предчувствием получения благоприятного ответа на свои ходатайства о помиловании
от правителей исключительно посюсторонних. И спасения ждал именно от них, друзей-приятелей, "отцов города и городов",
о чем свидетельствовали их непрекращавшиеся колебания - дать ли на них изобличающую информацию и отомстить за
то, что те, годами питавшиеся из их карманов, когда настал момент истины, впали в амнезию и позволили суду приговорить
их к смерти, или все же подождать еще - вдруг о них все же вспомнят и спасут.
О смерти и о том, что будет после нее, они не говорили ни разу. О раскаянии из
четверых пытался рассуждать только К.Э., но и он всякий раз оговаривался, оправдывался, что виноват больше не он,
а тот, кто устроил мир так, что "самые красивые цветы всегда растут на самом краю бездны".
Будучи по возрасту вдвое старше меня, он пытался что-то объяснить и мне. От чего-то
предостеречь. Цитировал совершенно не воспринимаемого мною тогда Клячкина: "Всегда опасны люди, когда мы
их не любим", и тут же снабжал меня "надежным" адреском, где мне за полцены отдадут "стечкина".
Иногда я задирал их: украл триста тысяч, пятьсот, миллион, ну, почему не сказать
себе "достаточно"? Они отвечали по-разному, но, по сути, все сходились к одному: санки на полгоры не остановишь, это
уже вне собственных сил летящего. Я слушал, но верить, что человек может дойти до такой степени безволия, отказывался.
Для того, чтобы коснуться еще одного нюанса, необходимо на минуту вернуться
в первый год моего студенчества.
У друга был день рождения. Приятели, все спортсмены, к алкоголю
совершенно непривыкшие, мгновенно захмелели. Я сидел напротив сокурсника и минут десять пристально следил за тем, как
он, комично шевеля бровями и губами, безуспешно пытался произнести тост. Кода же меня попросили подняться, я с
удивлением обнаружил, что и сам едва стою на ногах. Не притронувшись к спиртному, я был пьян. Сознание оставалось ясным,
но координация движений была нарушена, язык заплетался, а на трамвайной остановке друзьям пришлось втаскивать меня
в вагон за руки. Минут через двадцать я вышел из трамвая совершенно трезвым. Друзья решили, что в
тот вечер я просто "ломал комедию". Я же посчитал, что все наоборот - кто-то разыграл меня, подмешал мне спиртное в крюшон.
Однако в последующем это опьянение без употребления алкоголя я испытал на
себе еще несколько раз. Я заметил, что эффект этот является результатом лично моего непроизвольного самовнушения. Пристально
всматриваясь и вслушиваясь в пьяного человека, я силой своего воображения как бы вхожу в обличье этого пьяного
и начинаю ощущать себя как бы им.
Захмелеть непроизвольно, разобравшись во всем механизме, я больше не мог,
потому никакого значения этой особенности своего организма не придавал.
И вот, несколько лет спустя, я сидел в камере у К.Н. и, задав ему вопрос и пристально
вслушиваясь в то, что он начал рассказывать, вдруг ощутил прилив страха. Возникло как будто ничем не спровоцированное чувство,
что меня больше не выпустят, что мне придется остаться в этой камере вместе с К.Н. навсегда. Не допечатав предложения, я бросил
работу и застучал в дверь.
Потом это повторилось еще, потом - еще. Ни с того, ни с сего возникала вдруг мысль, что
все, на этот раз уж точно, хоть застучись, и не подойдут, и не откроют.
Никакой клаустрофобией я никогда не страдал. И я отмахивался - переутомление. "С
утра до вечера без движения: табачный чад и цифры, цифры: количество сделок и сколов - размеры, даты, караты: у кого угодно
мозги воспалятся." Я делал небольшой перерыв и снова заставлял себя сесть за машинку. Однако мысль не исчезала, страх
не отвязывался и, в конце концов, я все же терял терпение и, чтобы снова доказать невесть кому, что все это просто наваждение,
поднимался, вызывал охрану и уходил.
Анализируя тогда же природу этих страхов, я заключил, что причина их в том же
самом - чрезмерная концентрация моего внимания на человеке, с которым контактирую. То есть, работая со смертниками, внимательнее,
чем требуется, вслушиваясь в их голоса, всматриваясь в их лица, вчувствываясь в их переживания, рисуя воображением описываемую ситуацию,
я из слушателя превращаюсь в действующее лицо описываемых обстоятельств, в того, с кем это происходит на самом деле. Снова,
как и в случае с пьяными, "влезаю в их шкуру", "попадаю на волну звучания" и начинаю чувствовать наиболее громко
звучащие в них переживания.
Из всего этого следовало, что моя боязнь остаться под замком навсегда - это всего лишь страхи
моих смертников. Это не я боюсь остаться под замком, а они. А лично моя проблема заключается только в том, что я снова позволил
себе слишком глубоко вникать в состояние тех, с кем общаюсь - теперь допрашиваемых "бриллиантщиков".
Случайного ничего нет. Понимая это теперь, предполагаю, что с теми безотчетными
приливами страха остаться в камере навсегда (пожизненно) каким-то образом был связан и вот этот, на первый взгляд отстоящий
совсем в стороне от темы эпизод.
Выдавленный как-то в очередной раз из камеры страхом я зашел в гостиницу, бросил
пишущую машинку и вышел в город. На улице была моя любимая, всегда успокаивающая погода - морось с крупными хлопьями снега.
Я брел без цели, но оказался возле Успенского собора. Ничего не желал, ничего не запрещал, и ноги привели по
ступеням вверх, под арку, в храм. Впервые в жизни.
Никто не прогнал. Шла служба. Людей было немного. Сухо и тепло. Мерцание свечей.
После удушья и обреченности камеры, где, хотя и очень виновные и совершенно чужие, люди ждали часа своего умерщвления, контраст
был разительный. Неделями собранное в пружину сознание вдруг разжалось.
На следующий день я пришел в храм уже осознанно. Поздно вечером. Хотелось.
Попал на службу, посвященную какому-то большому празднику. В этот раз было и людно, и торжественно, но тоже хорошо.
Все сияло и пело. Пело с клиросов, пело с балконов напротив солеи. Притираясь к чужому празднику, загнусавило что-то и во мне.
В этот момент распахнулись Царские врата, и из них, неся образа и хоругви, стал
выходить клир. Хоры запели еще величественнее. Увлекаемое всеобщей радостью что-то во мне тоже бестолково заелозило,
тоже собралось было "в горняя", вдогон за всеми, затрепыхалось, растопырилось и вдруг пресеклось.
Это был какой-то молоденький чтец ли, дьякон ли. С хоругвью в руках, в
стихаре, в мелькающих из-под ризы на каждый его шаг кроссовках фирмы "Адидас". "Адидасы" в те
годы можно было увидеть в основном на тех, кто торговал на рынках мандаринами, занимался фарцовкой. Моими же убеждениями в то
время были кличи: "Наши люди в булочную на такси не ездят".
Я протолкался к выходу и ушел. Шел по улице и ерничал над собой за то, что
снова, словно ребенок, чуть было не попался на игру "очередных ряженных", "очередной балаган" чуть
было не принял за что-то подлинное.
Размеры истинной своей наивности, истинной глупости тогдашней своей реакции на эти
кроссовки причетника я осознал годы спустя. А тогда, в порыве своего невежества и максимализма, я перепутал богово
с Богом, христово - с Христом, внешнее и второстепенное - с сущностью.
Почему и для чего я был допущен тогда Им к работе с приговоренными
к смерти и даже более того - в сами камеры "смертников" в нарушение всех существовавших тогда законов и норм,
сегодня тоже понятно и очевидно. Это было одно из последних предупреждений приостановиться, оглянуться, отказаться
от ложных ориентиров; и чем-то вроде приготовления к предстоящему испытанию, проявлением Его милосердия и благости, ведь попади
я сам в камеру "смертника" без этой предварительной подготовки, прямо "с улицы", я
бы не выжил. Мои "бриллиантщики-смертники", кричавшие мне во все мои глаза и уши своим
затравленным и поведением, и видом, и предупредительными советами, и страхом несвободы - не воспринятые мною лазари из Евангелия от Луки (Лука 16:19).