HomeПодписка
№3 (99) 2005
  • Любовь
         и совесть
  • Заявление
          РосХВЕ
          по деятельности
          пастора церкви
          «Новое
          поколение»
          г. Рига 
          А. Ледяева
  • Призваны
         благословлять
  • Весеннее
         обострение
  • Избежать
          духовной
          прелести
          и политического
          искушения
  • Куда уходит
          детство?
  • О том, как пчелы
          заставили
          товарища
          Матюнина
          в Бога поверить
  • Час суда-2
  • Свеча горит
         на «Би-Би-Си»
  • Задание
         на будущее
  • Назад Распечатать Послать ссылку другу Вперед
    Rambler's Top100
    Рейтинг@Mail.ru
    Это интересно

    Вячеслав Шароевский
    Задание на будущее
    Продолжение. Начало в предыдущем номере.

    Вторым, условным направлением моей реанимации была семья — жена и дети. Камеру смертника иногда называют адом. Ад — это место полного отсутствия Бога. В камере же смертника Бога столько, сколько подчас не бывает в местах более презентабельных. Другая крайность — отождествлять камеру смертника с чистилищем, видеть в ней чуть ли не панацею спасения, место, стопроцентно гарантирующее всякому в ней оказавшемуся полное покаяние.
          Для паршивой головы действительно нужен очень крепкий щелок. Но старец Феодосий (Кашин) как-то отметил, что колодец милости Божьей действительно бездонен, но, если придешь к нему с худым ведром, ничего не почерпнешь. Никакой закономерности между помещением преступника в камеру смертника и покаянием не существует. Я знаю многих убивших, проведших в камере смертника по три и по четыре года, но готовых убивать и убивать и сегодня. И, на мой взгляд, все зависит не от самой камеры, а все же от того, откуда ты в эту камеру пришел, а главное, с чем.
          Первым чудом Иисуса Христа были Каны — сотворение недостающего на свадьбе вина. Но в Книге написано, что Господь не сотворил вино из ничего. Он поставил условие: сосуды прежде должны быть наполнены водой. В этом, возможно, часть ответа и на вечный вопрос о страдании: почему одному оно посылается, а другого минует. Какой смысл посылать человеку страдание, если в нем уже нет того, чем страдают?
          И с убийцей: его покаяние возможно лишь при условии, что, вводимый в камеру, он тоже не должен быть уже абсолютно пустым. Какое-то содержание, пусть мутное и грязное, но какая-то «вода» в нем все же должна оставаться. Какой-то принцип, привычка, привязанность — что-то такое, от чего потом можно было бы оттолкнуться, что можно было бы потом попробовать преобразовать в «вино» — положить в основу покаяния.
          Должен оговориться, что, безусловно, дверь покаяния для человека, кто бы он ни был, и где бы он ни был, остается открытой до последнего его вздоха, и все дело лишь в том, достает ли у него сил, чтобы захотеть в нее войти.
          Духовное опустошение — процесс не сиюминутный. Сначала теряется честность и верность. Потом совесть и честь. Или в другой последовательности — от греха к греху. Что именно человек утрачивает в последнюю очередь, не знаю, но, наверное, это когда человек перестает слышать голос собственной крови, теряет родство, чувство своей сопричастности хотя бы еще к одному человеку кроме себя. Довести же свой организм до полного обезвоживания (обезбоживания), несмотря на все мои старания, у меня, как осмелюсь предположить, все же не получилось. В каких-то щелях и трещинах что-то, видимо, как-то удержалось, какие-то осколки, и, как предполагаю, этими осколками и была моя кровь — моя привязанность к жене и детям.
          Не говорю «любовь», потому что назвать любовью тот суррогат чувств, которые во мне оставались по отношению к ним, нельзя. Потому что, продолжая убеждать себя, что я по-прежнему люблю их, для них я, в действительности, уже любил вовсе не их, а лишь себя в них.
          Однако когда я оказался за всеми гранями, Господь и этот эрзац моих чувств обратил в средство моего спасения.
          Жена ничего не знала до последней минуты — была на дежурстве в больнице. Спустилась сверху, как тогда, когда увидел, здесь же, впервые — вся в белом. Что это последние секунды расставания навсегда я предполагал, она — нет. Что-то почувствовала, спросила: не сердце ли опять. Сказал, что все нормально, что нужно дня на три в Москву. Велела купить апельсинов, посмотреть что-нибудь на ноги дочке.
          Из Москвы я не вернулся. Присутствие ее на суде посчитал невозможным. Встречу после приговора — тем более. От ее попыток проникнуть через мысли спасался Высоцким — первые 10 суток после ареста глушил себя им от просыпания до засыпания.
          Однажды прорвалось. Приснился шум воды. Прислушался и понял, что это она — пришла с работы и включила душ. Подождал. Все не шла. Все шумела вода. Удивился, что слишком громко. И догадался: не закрыла ванную дверь, нужно пойти и закрыть, стал подниматься, ударился обо что-то головой, открыл глаза и увидел стену камеры… Почему не лопнуло сердце — не знаю.
          В раме не было стекол, просто шумел за окном ливень.
          Последнее письмо для нее я передал через братьев. Потом отправил в суд заявление о расторжении брака: бывшей жене справку о проведении приговора в исполнение в отношении бывшего мужа не высылают, чтобы отделить живое от живого, а не от мертвого, чтобы лишний раз не заходилась.
          Дети. Чем бы ни глушил себя, чувство страха за них все равно систематически пробивалось. И чем дальше, тем неистовее.
          В тот день мне сообщили о краже. Жена с детьми жила уже в соседней области, у своих родителей. Кто-то сорвал замки с подвальных сараев. Унесли велосипеды-банки, но дело было не в величине материального ущерба, а в том, что я еще был жив, а их начали обижать.
          Эта кража наглядно показывала, что производимое мною зло вовсе не бумеранг, как я привык думать. Принцип бумеранга меня как раз вполне устраивал. Сохранялось видимость справедливости: сам ударил — сам получил сдачи. А потому вроде бы и никто никому ничего не должен.
          Кража освободила меня от этого заблуждения. Она показала, что зло — не бумеранг, что оно гораздо примитивнее — просто брошенный вверх камень. И если запретить мне испытывать крепость веревки собственной шеей никто не вправе, то, бросая камень, я подвергаю опасности уже не себя. Потому что девять раз из десяти он падает не на меня, а на тех, кто рядом. А рядом родители, жена, дети.