Продолжение.
Начало в предыдущем номере.
Мир это белое, белое и вдруг черное. Плюс минус. Вверх вниз. Янь Инь. Поэты и художники, правда, твердили что-то там о полутонах светотенях, множествах величин промежуточных, но все ведь понимали лирика. А действительность: луна это то, что в луже. Так учили. Так было удобнее и самому. А значит там, где я еще добрый, способный пожалеть то, что уже не я там я еще не злой, еще не душегуб.
Оперируя именно этим примитивом, я просто ткнул пальцем попал в свои 13 лет.
Смоляные ямы на краю нашего села вырыли, когда прокладывали асфальт. Дорогу построили, остатки гудрона в ямах присыпали песком, но на следующее же лето, в жару, гудрон нагрелся, песок провалился и гуси, и телята, принимавшие издали блестевшие на солнце смоляные лужи за воду, шли на этот блеск, ступив на смолу, увязали, падали и медленно засасываемые расплавленным варом погибали.
На требование селян огородить ямы, администрация совхоза выставляла встречное выгонять телят в общественное стадо. Селяне противились на вольном выпасе телята росли лучше, вопрос завис, и из года в год телята снова и снова забредали в смолу и гибли.
Мы жили на самом краю села, наши телята тоже ходили вольно, и в мои обязанности входило, периодически выбегать к ямам и всякую, пытающуюся приблизиться к ним животину, выпроваживать за овраг. Я выбегал, выпроваживал, но иногда все же опаздывал и находил теленка, а то и двух и трех, уже в смоле. Глупые, увязнув копытом, они, вместо того, чтобы попятиться, делали еще шаг вперед, и второй ногой, и хорошо, если падали на бок, но чаще мордой в гудрон. Смола заливала им рты и ноздри, и я находил их уже хрипящими, задыхающимися, с раздутыми животами, с распятыми ужасом и кричащими о помощи глазами. Кричащими ко мне.
До заброшенного амбара было метров сто. Я бежал к нему, выламывал доску, хватал заранее припасенную в лопухах банку с соляркой, опять летел к яме, бросал доску на смолу, добирался по ней до телячьей морды, и, окуная руки в солярку, разгребал смолу, очищал ноздри, обкладывал, огораживал их палками, щепками, тряпками, всем, что имелось под рукой, лишь бы только смола снова не залила их, пока я добегу до села и приведу взрослых.
Иногда взрослые прибегали слишком поздно, и всякий раз смерть очередного теленка становилась для меня трагедией. Я забивался в сарае под ларь, и, кляня и взрослых за их нерасторопность, и себя за то, что побежал не в контору, а к магазину, ревел.
Из этого получалось, что в свои 13 я еще умел и сострадать, и сочувствовать, а значит превращаться в убийцу начал где-то позже.
Тогда я перескочил в дни ближайшие ко дню преступления, не успевшее стереть слово «телята» сознание выхватило о них же.
Я расследовал дело о падеже скота в одном из районов нашей области. Причин падежа было много, но около полусотни голов пало в результате просто жестокости. Вывозя телят на летние пастбища, грузчики при этом систематически забывали брать с собой трап, и их просто сшибали с тракторных телег ударом сапога. Они прыгали, ломали себе передние ноги, и, пролежав в поле неделю-две, не имея возможности пастись, погибали от голода.
Я вспомнил тогдашние свои переживания и реакции и там я еще был не бесчувствен, и все мое тогдашнее поведение казалось мне достоверным тому подтверждением: к уголовной ответственности были привлечены все имеющие отношение к этим фактам лица, в том числе и главные специалисты, депутаты райсовета со снятием депутатской неприкосновенности (случай по тому времени очень редкий). («Бюллетень Прокуратуры РСФСР, 1986 год).
И я готов был уже сделать вывод, что и в свои 27 лет я все еще не был лишен способности чувствовать чужое страдание, не был бесчеловечен. И только произнеся это «бесчеловечен», я, наконец, сообразил к человеку.
Это произошло там же, в те же дни. Чтобы не вызывать доярок в прокуратуру, я выехал в совхоз сам и попросил поселить меня на несколько суток в общежитии. Ночью ко мне вбежала женщина и сообщила, что ее сожитель, только что вернувшийся из мест лишения свободы, убивает ее ребенка.
Дом был через дорогу, наискосок. Света в окнах не было. Женщина предупредила, что у него нож, потому, когда я вбежал в избу и уловил в темноте какое-то движение, сразу ударил.
Включив свет, я увидел парня. С голым торсом он лежал на полу у окна. Забрав ребенка, женщина убежала, я тоже собрался было уйти, но что-то насторожило. Я подошел к парню. Пульса не было, зрачки, как мне показалось, на свет не реагировали, на полу под головой я увидел кровь, падая, он ударился основанием черепа о выступ подоконника. Я решил, что он мертв.
Зачем и почему я совершил последовавшие затем действия, я не понимал, но точно знал, что в тот момент должен был действовать именно так и никак иначе. Я мгновенно вытащил труп на улицу, бросил в сугроб и сам, удивляясь, зачем я это делаю, стал растирать его грудь снегом. Вернулась женщина. Мгновенно оценив ситуацию, сказала: «Скажу, что упал сам». В это время в конце улицы появился прохожий. Не сговариваясь, мы с женщиной схватили труп за ноги и поволокли снова в избу. Когда перетаскивали через порог, голова его слегка стукнулась об пол. Мне показалось, что и нога его в моих руках тоже как будто бы дернулась, я оглянулся, а в следующее мгновение он, словно подброшенный пружиной, полетел и оказался на ногах. И снова кинулся на меня.
Замечено, что судить о себе следует не по совершенному после предварительного рассмотрения ситуации, а по тому, как ты среагировал, прежде чем успел что-либо оценить или взвесить. Я побежал тогда не сразу. Чтобы я стронулся, женщине пришлось начать рвать на себе волосы. Я поймал себя и на бесчувствии по отношении к ее сожителю.»Убил! Следствие! Суд! и ни мысли о нем. О том, что только что лишил жизни человека. Таскал его туда-сюда как колоду, расшибая о ступени и пороги. И как мгновенно согласился на ложь сокрытие факта убийства.
Покружившись в тех днях, я теперь уже без труда отыскал и другие примеры собственного безразличия к страданию человека. Для меня это было почти откровением. И я совершенно искренне изумился: почему же я не замечал всего этого за собой раньше? Почему этого не замечали во мне другие? А если замечали, то почему никогда не указали мне на это? И я снова вспомнил.
Это относилось к поре моего студенчества. У меня был друг. За четыре года меж нами не было не то что ссоры, но даже размолвки. А в тот день, выйдя из общежития, мы стали спускаться к автобусной остановке, о чем-то говорили. И вдруг он, совершенно вне контекста разговора, сказал: «Ты сможешь убить». Это прозвучало настолько нелепо, что я и не удивился, и не обиделся, и даже не спросил, почему и к чему он это сказал. Я только хохотнул и продолжил говорить о своем.
И еще. Моему сыну исполнилось два года. Жена была в ночной, а я никак не мог уговорить его уснуть. Я дочитывал ему одну сказку, он тут же требовал другую. Наконец, я сказал, что у меня уже слипаются глаза. Он пристально посмотрел на меня и вдруг выдохнул: «Лёй!», погасил свет и отвернулся к стене.
Рассердившись, он мог сказать «не дружу с тобой», «не буду любить», наконец, мог пригрозить, что «уедет насовсем к бабушке Вере», слово же «злой» я услышал от него впервые. Мне всегда казалось, что если уж я и могу быть жестоким, несправедливым, неискренним, то, конечно же, только по отношению к посторонним, к кому угодно, ко всему миру: на работе, на улице, в спортзале, но исключительно вне семьи. Возвращаясь же домой, к жене и детям, своих настроений и раздражений я никогда с собой не приносил. В этом отношении я старался контролировать себя с предельной тщательностью, и сын, дороже которого для меня никого не было, не мог видеть меня ни недовольным, ни раздерганным, ни тем более злым.
Я долго не мог уснуть, а утром спросил его: «Я, правда, злой?» Он бросился мне на шею и стал убеждать, что пошутил, что я по прежнему «людимый». Он пожалел, но я уже ничего не понимал.
Они оба, и друг, и сын, уже тогда, задолго до трагедии, каким-то особым чутьем уловив запах уже начавшегося во мне тления, пытались предостеречь меня, но я уже «и, видя, не видел, и, слыша, не разумел» (Матфея 12:13).
Опуская прочие подробности моих тогдашних прозрений и открытий, отмечу лишь, что в результате я выбрел-таки к началу, в основе которого оказалась банальность, отмеченная мною еще в период собственной прокурорско-судебной практики. Суть ее в том, что отдельный факт проявления человеком человечности: подобрал выброшенного на помойку котенка, еще не основание утверждать, что этот человек добр, что уже через десять шагов от этой помойки он не ударит в лицо первому же встречному, слишком смело посмотревшему ему в глаза, прохожему. Что человек часто использует право защиты слабого только для того, чтобы выплеснуть собственную агрессию, самоутвердиться, полюбоваться собой. Что содержание человека это и зверь, и ангел одновременно, и кто из них оказывается, в их извечном противостоянии сильнее, зависит от того, на чьей стороне в ту или иную секунду, окажется сам человек.
Из этого следовало, во-первых, то, что я уже за сутки до совершения убийства помог бабе Мане перейти дорогу, а дяде Феде уступил место в трамвае, нельзя было принимать за доказательство того, что на ту минуту я все еще был добрым человеком.
Во-вторых, что, занимаясь поиском момента моего превращения из человека в убийцу, я искал ту самую, отсутствующую в темной комнате кошку. Что момента этого не существует. Что этим моментом является вся моя жизнь, в течение которой, ежесекундно выбирая между добром и злом, я чаще оказывался на стороне своего зверя. Ежедневно, ежечасно удваивая его силы своим выбором, я возрастил его в себе до таких размеров, что однажды наступил и тот день, когда он задушил во мне не только моего ангела, но отстранил от власти управлять самим собой и меня самого.