HomeПодписка
№10 (95) 2004
  • Будем грести
          и молиться
  • Сексуальная
          революция
  • Туманное
          будущее,
          странное
          настоящее
  • Верный курс
          на курсах РАГС
  • Осиротевшие
          души
  • Хрустальный
          браслет
  • Яд эволюции
  • Израильский
          замок
          русского
          барона
  • Звуки новой
          музыки
  • Задание
          на будущее
  • Назад Распечатать Послать ссылку другу Вперед
    Rambler's Top100
    Рейтинг@Mail.ru
    Это интересно

    Вячеслав Шароевский
    Задание на будущее
    Продолжение. Начало в предыдущем номере.

          …Таким образом, что такое камера смертника, в отличие от других приговоренных к высшей мере, я знал. Потому и в этом отношении, по сравнению с другими мне было легче.
          И, тем не менее, когда переступил порог камеры, теперь уже в качестве смертника, ощущение легкого одеревенения все равно возникло. Воспринималось оно как дискомфорт, но как состояние ожидаемое и объяснимое. Неестественным же показалось, возникшее одновременно с общим притуплением чувствительности, ощущение необычной, и как будто совсем неуместной размагниченности, легкости. Какого-то высвобождения. И не "из-под", а наоборот - отстранение самой, всю жизнь ограничивавшей свободу дыхания, всякого волеизъявления тяжести.
          Возможно, кто-то усмотрит в этом нечто связанное с перегрузкой нервной системы. Длительное, в период следственно-судебного разбирательства, напряжение. Затем развязка, резкое расслабление, и как результат - некая нервно-мышечная эйфория. Самому же мне видится в этом нечто иное.
          Во-первых, никакого "резкого" расслабления в моем случае не было. Внутреннее зажатие держалось во мне еще больше недели. Я совершенно сознательно не позволял себе обмякнуть, опасался этого, в то время как четкое ощущение расширения внешнего (вокруг меня) пространства возникло во мне сразу же, едва я вошел в камеру.
          Во-вторых, независимо от того, желаем ли мы признавать это или нет, но помимо нашей "нервной системы" существуют еще и Бог, и сатана. И он, последний, сопровождающий убийцу до самого порога камеры, порога этого не переступает. Привалив галаль, он уходит на поиски следующей овцы, и вся эта, так остро ощущаемая легкость, есть лишь свидетельство резкого исчезновения годами довлевшей над человеком сатанинской воли…
          Брошенная в кипяток лягушка гибнет. Если же ее посадить в холодную воду, которую потом нагревать постепенно, лягушка адаптируется и будет жить при очень высокой температуре. Та же аналогия прослеживается в случае с приговоренным к смерти. Происходит нечто следующее. Перед тем, как захлопнуть ловушку, дверь камеры, сатана, всю жизнь старательно завешивавший глаза человека искажающими действительность шорами, вдруг срывает их.
          Расчет прост. Внезапно прозрев и увидев и себя самого, и всю свою ситуацию во всей ее чудовищной подлинности, приговоренный должен прийти в ужас и тут же наложить на себя руки - перейти и последнюю черту. И известно, что в каких-то отдельных случаях, по одному лишь Богу ведомым причинам, Он попускает сатане довести его (сатанинский) умысел до конца - и тогда приговоренного находят в петле.
          В большинстве же случаев Господь не позволяет быть подобной развязке. Он вмешивается. В момент, когда сатана свои шоры с приговоренного срывает, Господь как будто тут же накладывает на его глаза другие, уже Свои повязки, смысл которых - рассрочить прозрение приговоренного. Исключить момент внезапности, который может ввести в состояние шока и загнать в петлю.
          Сам же Господь Свои бинты снимает потом слой за слоем. Подлинные размеры катастрофы открывает смертнику небольшими фрагментами - ровно столько, сколько способна выдержать его психика без впадения в бесповоротное отчаяние.
          Не пытаясь утверждать, я все же предположил бы, что именно этим обстоятельством - наличием на смертнике именно вот этих вот Божьих повязок, во многом объяснима та закономерность, что в подавляющем большинстве случаев, после вынесения убийце приговора проходит и неделя, и две, и пять, а он по-прежнему продолжает оставаться в состоянии полнейшего неосознания того, что он натворил, и какова подлинная степень опасности его положения.
          Большинство смертников, с которыми мне потом приходилось обсуждать эту тему, также отмечали наличие в первые, послеприговорные часы и дни вышеупомянутых мною одновременно и легкости, и одеревенелости, и абсолютной неспособности видеть и понимать подлинные масштабы произведенных ими разрушений…
          Спустя почти десять лет, прошедших со дня моего последнего визита в камеру № 37, она выглядела теперь чуть-чуть иначе. Вместо серой "шубы" на стенах - гладкая синяя краска. Вместо деревянной тумбочки - вмонтированный в бетонный пол металлический короб. В остальном по старому: сводчатый потолок, решетки на окне и на нише над входом, в которой запрятана лампочка.
          Возможно, стоит отметить и то, что движение времени, шелест сгораемых секунд в камере смертника слышится осязательно - и ухом, и кожей.
          Что смертников семь, я восьмой, мне сказал заступивший в ночную корпусной, знакомый еще по дням работы с бриллиантщиками. Он пытался обнадежить, но мы оба прекрасно знали, что из 58 приговоренных в нашей области за последние десять лет к высшей мере, не был помилован ни один - даже ни один из моих бриллиантщиков. И, тем не менее, какое-то действие его слова на меня произвели: его имя Виктор я произношу в своем утреннем правиле и спустя 15 лет…
          Весь процесс, от момента вынесения приговора до приведения его в исполнение, мне был известен. Времени у меня оставалось в пределах от 4 до 6 месяцев. Чтобы их чем-то занять, я попросил протокол судебного заседания, затем написал - по чиновничьей привычке к соблюдению ритуала - ходатайство о помиловании.
          Следующее, что казалось в тот момент важным, это подготовиться к минуте, когда поведут: все еще заботило "не криво ли на мне шапка", выдержать до конца позу - "не застучать у стенки коленками".
          С самой процедурой расстрела, теоретически (проходили в институте), я тоже был знаком. Настоящего страха смерти не было. И речь не о какой-то храбрости, а об элементарной эмоциональной и духовной тупости. Об отсутствии способности испытать какое-либо чувство, даже такое примитивное как страх по-настоящему, глубоко и остро.
          Обычный, в форме мелкой трусости был, но и он в значительной степени подавлялся. Отчасти - пониманием абсолютной справедливости возмездия. Я убил, за это убьют меня: где постелил там и спи - все честно. Отчасти мыслью, что сам момент расстреливания - дело минутное: перетерпеть минуту, какой бы мучительной она ни была, можно. "Не я первый, смогли же пройти через это другие…", и т.д.
          Звучащее же во мне знание собственной непресекаемости, я, совершенно разориентированный, воспринимал как голос собственного рассудка, пытающегося выдавать мне желаемое за действительное.
          Не лучшим образом у меня обстояли дела и с чувством подлинной вины. Вины как виноватости. Оно если и присутствовало во мне в тот момент, то тоже в совершенно извращенном состоянии и в ничтожном количестве. Ничтожность эта была обусловлена несколькими причинами.
          Во-первых, моим эгоизмом: сначала я, а потом все остальное, лишь после того как будут решены лично мои проблемы.
          Во-вторых, огрубелостю сердца. Степень духовно-нравственной деградации во мне была столь велика, что проникнуться настоящим состраданием к кому-либо кроме самого себя я был просто неспособен. Сказать, что жалость во мне отсутствовала абсолютно, было бы тоже неправдой. Жалко было всех. И убитых с их близкими. И брата с его навсегда изувеченной судьбой. И обреченных на лишения жену и детей. Но жалость эта была не той, не из сердца, а холодно-рассудочной - никаких чувств, исключительно лишь голые силлогизмы, ничего не производящие. Чувство же виноватости - есть плод лишь совместных усилий ума и сердца, мои же сердце и ум, в дополнение ко всем прочим моим отклонениям от нормы, действовали во мне совершенно разбалансированно - каждый сам по себе.
          Как еще одну причину отсутствия во мне виноватости я бы назвал уже упоминаемую мною выше, трусость. Нагадив, я, как и всякий мелкий пакостник, старался теперь убежать и спрятаться. От всего и от всех. Не вспоминать, не думать, улизнуть и скрыться пусть даже в самой смерти, только бы не смотреть на мучающееся, растоптанное и преданное.