Продолжение.
Начало в предыдущем номере.
Мне было лет восемь. Кур в огород напустил в тот раз отец, а влетело мне. Разревевшись от обиды, я выскочил за ограду, перескочил дорогу, влетел в лес, но едва пробежал меж деревьев шагов тридцать, как вдруг уловил не то оклик, не то прикосновение, но пока осознал это пролетел по инерции еще некоторое расстояние.
Ощущение было такое, словно попал в луч прожектора, под чей-то тихий выдох, но, не успев остановиться, проскочил. Оглянувшись и никого не увидев, я пошел назад. Когда поравнялся с низко провисшей над стежкой кленовой веткой, понял, что это здесь. Ветка была очень густой и тяжелой, и То, что меня окликнуло, таилось в ней: почувствовал какое-то присутствие, а потом и увидел. Это было какое-то колебание воздуха, прозрачное марево, дымка. А Оно снова позвало меня. Я шагнул Оно отодвинулось вглубь ветки. Осторожно раздвинув листья, я сделал еще шаг. При этом я оказался внутри ветки, и в тот же момент почувствовал, что меня как будто кто-то тихо обнял и в то же мгновение понял, что это моя, умершая не так давно мать, отчетливо почувствовал ее мягко прижимающие меня к себе руки.
Спугнули меня голоса несущейся к речке пацанвы. Я убежал, но потом опять и опять приходил к этой ветке: вступал в листву головой, закрывал глаза и замирал. И Оно Она снова появлялось. Меня словно обволакивало какое-то облако, мягкие ладони опускались мне на плечи, пальцы касались кожи лба, щек. Мне нестерпимо хотелось увидеть эти руки, хотя я отчетливо понимал, что это запрещено, и все равно потихоньку приоткрывал глаза, но видел только большую пятерню кленового листа. Я снова зажмуривался и руки возвращались.
Я прибегал к ветке, и когда листья стали желтыми, и пошли дожди. Капли катились по листьям, по моему лицу, и мне казалось, что это плачет мать, и я тоже начинал плакать, но не от того, что мне было плохо, а напротив, от переполняющей сердце, необъяснимой, тихой и светлой радости.
А потом выпал снег. Ветка стала совершенно голой, однако, входя в нее, я по-прежнему словно попадал под какой-то невидимый, образуемый материнским дыханием купол. На улице было морозно и ветрено, а мне в ветке было тепло и уютно. А весной мы переехали в другое село.
И вот теперь, четверть века спустя, я стоял посреди камеры смертника, в лучах той самой, бесшумно изливающейся на меня сверху, но только многократно преумноженной, все растворяющей в себе Нежности. Но теперь я был не тем, чистым и открытым ребенком. Даже не человеком. И потому и ощущения, и реакция были совершенно иными. Вместо тогдашних восторга и радости, меня теперь охватило неописуемой пронзительности отчаяние
Дальше исповедь. И что-то подсказывает это для двоих. Что же касается временных рамок моей первой исповеди, то я помню лишь, чем все начиналось. Чем и когда закончилось, тоже помню, но промежуток размыт. Был день, потом ночь, потом опять день. Я задыхался, захлебывался, уставал, отключался, снова включался и вспоминал, что виноват еще и вот в этом, и в этом, и опять задыхался и захлебывался. От стыда, от ненависти к самому себе, от невозможности ничего исправить.
Признания и разоблачения исторгались из меня бесконечным потоком, но при этом я ни на секунду не переставал слышать Его ответное молчание. Молчание не как безразличие или осуждение, а как предельное внимание, трепетное нежелание помешать. Он слушал и только как будто изредка, в такт моих выхрипов, как бы кивал головой, поощряя, подбадривая и как бы говоря: хорошо
хорошо
дальше
И я продолжал. Думать и рассуждать над тем, каким будет Его приговор, я был не в состоянии, но подсознательно готовился к самому худшему, и к тому, что случилось был абсолютно не готов. В какой-то момент мое отвращение к самому себе достигло какого-то предела, и я закричал, чтобы Он истребил меня немедленно, не позволяя больше ни единого вдоха. И тогда молчание Его кончилось Он улыбнулся, совершенно внезапно, прервав меня на полуслове, и эта улыбка была четким и ясным Его ответом на все исторгнутое мною из себя в течение тех суток.
Если бы я стоял с закрытыми глазами в темной комнате, в которой бы внезапно включили светильник, то рассказать, как этот светильник выглядит размеры, дизайн, я бы не смог. Но то, что любой человек способен и с закрытыми глазами определить, что света не было, а затем он появился, тоже бесспорно. Я не видел ни Глаз, ни Губ, но то, что улыбки не было, а потом она возникла, я видел, хотя и «через веко», но каждой своей клеткой. Это было многократное прибавление света, света звучащего, не оставляющего мне ни малейшего шанса не расслышать в этом звучании и сиянии прощения никогда и никем, ни здесь, ни в самой Вечности неотменимого. И если бы Его вердикт был произнесен какими-то словами, то это было бы чем-то в виде парафраза на шекспировское: ты виноват, но пусть твоя вина покажет, как Моя любовь сильна.
А потом наступило утро, когда, снова пристально вслушавшись, я не обнаружил в себе больше ничего кроме ощущения распахнутых дверей. Я почти все забросил. И книги, и составленные пособия, и рифмоплетство как солдатиков, получивший к своему шестилетию компьютер. Что же касается рифм вообще, то за все прошедшие с тех пор почти 15 лет, я не записал больше ни строки. И это лишний раз говорит о том, что это занятие было не моего хотения произволом, а побуждением извне средством, оказавшимся для меня мостиком на пути к покаянию.
Я стал молиться. Складыванию перстов, соединению ладони с ладонью ума с сердцем, азам, которым в обычной ситуации новоначальных учат батюшки и матери, Он вынужден был учить меня Сам.
Что-то становилось естественной потребностью сразу, что-то требовало приложения усилий и времени иногда казусы возникали там, где, казалось бы, их нельзя было и ожидать. Так у меня долго не получалось стоять «ноги в кучку». Свести стопы вместе «сделать себя уязвимым», лишить себя, вырабатываемой годами тренировок, устойчивости. Я ставил их вместе, начинал молиться, а через минуту обнаруживал, что снова стою «пятки наружу, носки внутрь». Или обращаясь к Нему, я долго не мог называть Его по имени «Господи», «Боже». Это казалось мне совершенно невозможным непозволительной для меня дерзостью, и я всячески уклонялся от употребления Его имени. Я говорил «Вы» вместо «Ты», а имя Его произносил только, когда это оказывалось уже совершенно неизбежным (сегодня я часто произношу его слишком бесстрашно и очень жалею об этом).
О том, что существуют какие-то канонические молитвы, я знал, но «Отче наш» услышал впервые лишь полгода спустя, когда в камеры смертников провели радио. Появилось «Радио России», пятиминутная программа «Евангельские чтения» и проникновенный голос Николая Ивановича Нейч. В первый раз я успел записать только начало: «Иже еси на небесех» и конец: «ибо Твое есть царство». Имя «Отче» далось мне неожиданно легко и естественно. «Иже еси» я перевел как «если Ты есть». Но чувствовать в собственной руке холстину Его хитона и говорить: если Ты есть я посчитал для себя совершенно неприемлемым. Я решил, что, видимо эта молитва для тех, кому Он еще не открыл Себя так очевидно как мне. Кто еще сомневается: то ли «еси», то ли «не еси». И потому в течение нескольких месяцев я говорил: «Отче наш, Ты есть на небесах, ибо Твое есть царство. Аминь». Но даже и в таком, осколочном и искаженном виде, эти слова вызывали во мне трепет чувство, одновременно и сыновства, и страха.