HomeПодписка
№06 (102) 2005
  • Неисследимое богатство Христово
  • Человек в пустыне
  • Религиозный переворот?
  • Преодолеть семейный кризис
  • Школа страдания
  • Не проходите мимо!
  • Опасное «ремесло»
  • Куда исчезли узлы?
  • Письмо в редакцию
  • Задание на будущее
  • Назад Распечатать Послать ссылку другу Вперед
    Rambler's Top100
    Рейтинг@Mail.ru
    Это интересно

    Вячеслав Шароевский
    Задание на будущее
    Продолжение. Начало в предыдущем номере.

          В возможность покаяния убийцы кто-то верит, кто-то нет. И, безусловно, те, кто не верит, правы, когда говорят, что, сколько ни окунай черную курицу в молоко, она все равно не станет от этого белой: не может человек лечь спать убийцей, а проснуться нормальным человеком. Всякому преображению непременно должен предшествовать какой-то период инкубации, процесс подготовки сознания. Только этим оправдываю то, что уделил столько места рифмозаписыванию, так как предполагаю, что именно такие обстоятельства, как обнаружение мною Сокамерника, подслушивание и записывание слов столбиком, и были некой увертюрой, вступительной частью того самого, предшествовавшего и лично моему покаянию, процесса.
          Таким образом, это был мой первый опыт осознанного соприкосновения с трансцендентностью, но я еще долго уподоблялся тому самому бегемоту, которому однажды расширили клетку, а он после того еще месяц ходил по периметру старой.
          При отсутствии возможности уничтожить правду уничтожают ее носителя. Я попробовал втиснуть Сокамерника в мой материализм — новое вино в старые мехи. Я согласился перевести все это в плоскость психиатрии. Азы о слуховых и тактильных галлюцинациях нам в институте тоже давали. И я заключил, что это просто нарушение восприятия действительности, начальная стадия паранойи — результат пережитого. Попытка больного сознания, напичканного мусором мифологем, «изначально настроенного на поиск некоего кукловода», сотворить фантом. Это было гораздо удобнее, нежели подвергать сомнению и переосмысливанию всю систему прежнего своего мировосприятия.
          И, конечно же, основным аргументом против признания реальности Сокамерника у меня были его невидимость и неосязаемость, фомизм — не потрогаю, не поверю (Иоанн 20:25) Однако Евангелия я к тому моменту еще не видел, хотя замечание печального Лиса помнил, но заглянуть под строку как-то никогда не удосуживался.
          «Как люди не хитры, пора приходит, и все на воду свежую выходит» — мой эклектизм прогрызли мыши почти в буквальном смысле.
          Уже много месяцев спустя, прочтя «Исход», я обратил внимание на то, что в качестве средства вразумления фараона Бог избрал не что-то космически циклопическое, не опрокинул горы, не обрушил небо, а применил самое, что ни на есть ничтожное — каких-то песьих мух, саранчу, жаб. И когда мы считаем, что Его посещения нас должны непременно сопровождаться некими вселенскими катаклизмами, возмущением стихий, скорее всего мы не совсем правы. Чаще Он все-таки в «веянии тихого ветра» (3Царств 19, 12).
          Из моего окна, наглухо забранного железом, можно было видеть только небо — полоску, сантиметров семь в длину и два в ширину. Для этого нужно было взобраться на ящик и вжаться лицом в решетку.
          Я стоял и смотрел. Тучи были обложные, полоска все время оставалась беспросветно серой, но все равно это был осколок того, что еще недавно было и моей жизнью. По отливу подоконника прошмыгнул мышонок. Что он мог подняться до моего окна с земли было сомнительным — камера находилась на третьем этаже, и я слегка удивился. Бросив меж рам корку хлеба, я вернулся к работе над пособием.
          Утром корки на месте не оказалось. Заглянув на подоконник с пола, я увидел что-то блеснувшее. Я залез на тумбу. Это был обломок от зубной щетки, прозрачно-голубой. Вбирая в себя свет утреннего, проникшего за щит сбоку луча, он светился таинственно-нежным, каким-то небесно-тихим светом, и был похож на большую каплю живой росы, на настоящий алмаз голубого цвета.
          Убрав его, я снова положил туда корку, а утром обнаружил на ее месте гвоздь, ржавый, маленький, какими прибивают штапики.
          Обыски в камере производились ежедневно и с предельной тщательностью. Даже простая нитка, если ее длина превышала восемь сантиметров, изымалась. Обнаружение же даже сантиметрового гвоздя, фиксировалось уже письменным рапортом, как обнаружение колюще-режущего предмета.
          Из этого следует, что появиться на окне этому гвоздю было совершенно неоткуда. Обследовав все окно в сотый раз, я решил, что видимо и я, и инспекторы все же где-то недосмотрели, возможно, гвоздь выпал из какой-то трещины в кладке.
          Выметя меж рам все до пылинки, я положил туда клочок газеты и на него щепоть перловки.
          К утру перловка исчезла. На газете снова лежал гвоздь. Такой же, как и первый, — маленький, согнутый пополам. Я снова положил на газету каши, а утром снова нашел на ней гвоздь, третий.
          Всего гвоздей было пять, потом — щепка, потом кусок фольги, воробьиное перо, гладкий камешек. Я пробовал караулить, простаивал у окна часами.
          Мышей было пять: две большие и три мышонка. Они тоже видели меня, но быстро привыкли к моему дежурству у решетки — резвились, не обращая на меня внимания. Однако увидеть главного — момент, когда они приносили мне «расчет», — мне ни разу не удалось.
          Последним предметом «бартера» была алюминиевая ложка с отломанной ручкой. Каким образом они втащили ее по гладкому, жестяному и, главное, наклонному не менее 45 градусов отливу подоконника, было совершенно необъяснимо.
          Животные, как учили, не творят, а лишь производят. Мои же мыши каждый раз оставляли предмет не просто меж рам на цементе, а непременно клали его на клочок бумаги, на котором я оставлял им еду, в чем явно прослеживались и осознанность действий, и элемент творчества. Я смотрел на возившихся на окне мышей и прекрасно видел: они были лишь средством исполнения воли невидимого присутствующего где-то совсем рядом Разума. «Это ты», — сказал я Сокамернику.
          Ничего нового в этой истории с мышами, конечно же, не было. Я совершенно уверен, что все эти мыши, гвоздики, перышки попадались мне и до того, как я оказался в камере, тысячу раз. Просто в свободной жизни меня окружало слишком большое количество движений и звуков, поглощающих и отвлекающих, не позволяющих замечать все эти «мелочи», как, возможно, и многих.
          После принесения ложки визиты мышей прекратились. И на протяжении последующих, проведенных мною в этой камере трех лет, их больше не было. В них просто не было больше нужды — мой фомизм был поколеблен. Во-первых, материальность мышей и приносимых ими предметов напрочь лишала меня возможности продолжать отрицать реальность существования невидимого, как того, что невозможно потрогать руками. В отличие от Сокамерника мыши были и видимы и осязаемы. Во-вторых, мышей уже никак нельзя было списать на шизофрению: к их наличию и их визитам лично мое сознание, больное ли, здоровое ли, никакого отношения иметь не могло. Оснований списывать наличие Сокамерника на болезнь, на расстройство рассудка, у меня тоже больше не было.
          Вопросов же становилось все больше. «Он слышит мои мысли, — рассуждал я. — И если я отталкиваюсь от неверного посыла, совершает действия, возвращающие меня в нужное русло? Что в конце русла? Зачем он ведет меня туда?»
          А еще было три сна.
          Вообще сны снились мне лет до семи, потом прекратились и возобновились годам к тридцати, после рождения дочери. Эти же три были не совсем обычными. Были не просто «отражением событий дня минувшего», а помимо особой контрастности и яркости имели в себе конкретное знаково-смысловое содержание.
          Первый был короткий. Приснился  Л. С. Непродолжительное время я работал с ним в одной следственной бригаде, никогда после о нем не вспоминал и вот теперь вдруг увидел во сне. Он держал в руках какой-то документ со списком фамилий, очень важный для меня. Я попытался заглянуть в него и проснулся.
          Просматривая выданную мне в обед газету, я сразу же наткнулся на статью «Дикарь над колыбелью», подписанную и. о. начальника след. управления Хабаровской краевой прокуратуры Л. С., ни с того ни с сего приснившимся мне накануне.
          Второй сон был через два дня после первого. Я бежал по бесконечному коридору — от кого-то убегал. В голове билось: «сорок метров…сорок метров…». Это означало, что коридор находится на глубине сорок метров под землей. Проскочив в очередную дверь, я понял, что дальше тупик; оглянулся — увидел двух чудовищ; заметался, но в ту же секунду заметил распахнувшийся в потолке люк — увидел ярко-синее небо; выскочил, и люк с треском захлопнулся.
          Оглядевшись, я обнаружил, что стою среди куч шлака перед задней стеной нашей старой кузницы — в селе, где прошло мое детство, — а на ней написано: «элексон». Я попытался вспомнить, где и когда я мог слышать это слово и проснулся.
          Газету я ждал уже с нетерпением, загадал, если будет цифра 40, значит не случайность. Выдали «Комсомольскую правду» Во всю ширину задней страницы шел заголовок «И лился дождь 40 дней и 40 ночей».
          О том, что слово «элексон» с греческого переводится, как «помилуй», «помилование», я узнал еще через год. В цифре же «сорок», никогда не придававший значения кабалистической фантасмагории, я в тот момент вдруг усмотрел знак, имеющий какое-то отношение ко дню моей смерти, отсчитал сорок дней и сделал на календаре пометку. Через сорок дней меня, конечно же, не расстреляли. Просто хлынула горлом кровь. Однако обследование показало, что я совершенно здоров.