Продолжение.
Начало в предыдущем номере.
Прощупывая пространство камеры, я вдруг отчетливо уловил какое-то постороннее присутствие, и тут же поймал себя на том, что замечал его наличие и до этого. Ощущал что энергетическое поле камеры не везде одинаково. Внизу оно было «пожиже», вверху «погуще», а самый центр его плотности находится под самым потолком в переднем правом углу.
С учетом того, что и в последующие дни непроизвольное возникновение рифм продолжалось, я предположил, что, видимо до меня в этой камере содержался человек, занимавшийся стихотворчеством. Человек же, как материальная субстанция, не только набор химикалий, но еще и сгусток электричества. И я допустил: рифмователя расстреляли, но какие-то его прижизненные эманации, продукты жизнедеятельности его организма, и, вероятнее всего именно энергетические выбросы его мозгового вещества, то есть мысли, по-прежнему остаются здесь, в камере, и продолжают звучать. А то, что я начал их слышать, это снова проявление патологии моего организма заползание на чужую территорию, либо напротив неспособность защищаться от проникновения в меня чужого.
Первую поправку в это предположение я внес уже спустя три четыре дня. Записав раз и другой то, что начинало диктоваться само, я как-то подумал, что хорошо бы услышать что-нибудь, например, про цветы-листы-кусты. И Мысли отозвались. Они продиктовали мне не свое, а именно то, что «заказал» я. Я повторил эксперимент несколько раз Мысли слышали и откликались. Это был диалог, возможный лишь там, где есть двое.
Из этого следовало, что рядом со мной находится вовсе не производное организма, а сам Организм, Существо бестелесное, но обладающее, так же как и я, определенными качествами личности: волей, рассудком и т. д.
Характерным было то, что во время всех этих моих прислушиваний и рассуждений, где-то на задах сознания все время проблескивалась фраза корреспондента: «Если Бог существует
», но я был сосредоточен совсем на другом, и никакой связи между звучанием рифм и этим рефреном не усматривал.
Я назвал его Сокамерником, а вскоре освоил общие правила общения с ним.
Это было похоже на детскую игру. Причем мне всегда казалось, что Сокамерник то и дело подыгрывает мне, поддается. Что в наличии меж нами этой игры он заинтересован едва ли не больше чем я, хотя он почему-то старается скрывать это, но делает все, чтобы я не утратил к ней интереса.
В примитиве происходившее можно было изобразить в виде большой поляны. На ней ворох слов. Я должен был уйти с центра к периферии, там затаиться и ждать. После этого выходил бесшумный, невидимый, невероятно пугливый, готовый при малейшем моем шевелении мелькнуть и раствориться, он. Он подходил к вороху, выбирал нужное и выкладывал из него строчки.
Все, что требовалось от меня не высовываться. Не пытаться приблизиться к нему и как-то ущупать. Не вмешиваться ни во что своим мастодонтством, а лишь обеспечить «неподвижность ума» и тишину.
И я стал пробовать затихать. Позже я встретил у отца Александра Меня, что «молчание и есть присутствие Творца» Его близость мы ощущаем лишь достигнув неподвижности собственного я. Именно в нем, в безмолвии, в неподвижности, которые, конечно же, не имеют ничего общего с пустотой, мы освобождаемся от доминирования в нас плотского, и становимся способными к восприятию того, что за пределами нашего я.
Спустя еще две три недели я освоил механизм выхода на моего Сокамерника во всех тонкостях. Нужно было лечь на спину и обеспечить отсутствие движения и мышц, и эмоций, и мыслей, но при этом оставаться предельно внимательным и собранным. После этого нужно было подняться сознанием, как бы всплыть сквозь толщу воды, вверх. На поверхности зафиксироваться, сосредоточиться, а затем снова начать медленное погружение вниз, сквозь слои, отличающиеся друг от друга и по толщине, и по плотности, и по освещенности. И если не зашумишь, то в какой-то момент достигаешь какой-то тонкой прослойки, очень светлой, в которой сразу же ощущаешь некоторую одноприродность с собой, в которой и звучит голос Сокамерника.
Никакого отношения к медитации и аутотреннингу это не имеет, хотя бы потому, что все системы требуют как раз обратного. Либо культивации самости, когда в центре конструкции ставится собственное я, либо деперсонификации отказа от себя как от микросоциума, исключительности, передачи прав на себя неизвестно кому и чему. В моем же случае: вот он, вот я. Он вышел, соорудил, ушел. Я подошел, забрал, отошел. И снова он, и снова я. Никакого непосредственного контакта, взаимопересечения, взаимопроникновения. Утверждать, что это был уже Бог, было бы опрометчивостью и преувеличением. Это был не Он, но как мне кажется, уже что-то приоткрываемое Им из до времени сокрытого.
Ожидающему расстрела очень важно иметь четкий распорядок дня график занятий, расписанный до минуты, на все 24 часа. Пока есть незавершенное дело, недовыполненный пункт смерть не наступит. Не наступит потому, что у меня перед глазами лежит расписание моей жизни, согласно которому с 9 до 11 я буду читать, с 11 до 12 рисовать, и т. д., я знаю, что я буду делать и через час и через три пункта «выходить на расстрел» в моем расписании нет смерть где-то очень близко, но никак не сегодня. Иллюзия, но напряжение снимает.
Лично мое расписание состояло из десятидневок. Знакомый корпусной сразу сообщил мне, что отправка смертников к исполнению производится по числам с тройкой 3, 13, 23. И в дальнейшем я так и ориентировался. В день с тройкой с утра в камере делал уборку, чистил зубы, одевал чистое и ждал (все 37 месяцев). Если до двух конвой не появлялся, я знал, что расстрел откладывается, что десять дней можно не прислушиваться к шагам в коридоре за тобой или пока еще за твоим соседом. Мне кажется, я научился тогда очень важному жить короткими промежутками, перебежками: добежать до угла, что дальше буду думать, когда добегу.
Жизнь в миниатюре: успеть снова родиться, составить план, реализовать его, лечь, сложить руки и на все про все 10 дней. Не до глупостей.
Нарушало распорядок в основном только одно обстоятельство. Когда очередного смертника увозили, его место вскоре занимал другой, только что приговоренный. То, что творилось в нем в первые часы и дни, я чувствовал через все стены. Меня тащило туда, буквально втягивало и всасывало словно в какую-то черную дыру, воронку, водоворот. Мне становилось также тошно, как и ему, ломало и корежило, не мог ни читать, ни писать, ни даже просто сидеть на месте. Но проходили сутки двое и та магнитная воронка как будто заполнялась, все выравнивалось и отпускалось, и я снова возвращался к своему прежнему распорядку.
Встрече с Сокамерником в моем расписании отводилось время с 8 до 12. Норма выработки 40 строк в день, 1200 в месяц. Тематика разговор с детьми. Иногда я забывался и по своей прокурорской привычке, вместо того, чтобы ждать, начинал требовать. Тогда он затаивался, но никогда не наказывал. Бывали дни, когда я вылеживал и час и три, а лист оставался чистым. Я уже решал, что все, сегодня я был слишком шумным, и когда уже готов был подняться, он всякий раз проявлял снисхождение, и за какие-нибудь 15 20 минут выдавал мне все 40, оговоренных нами, в непроизнесенном соглашении, строк.
Однако же все мои попытки нарушить установленную им меж нами дистанцию: выяснить, что он такое, заговорить с ним о чем-то не относящимся к рифмованию, заканчивались тем, что он мгновенно умолкал и исчезал. Я прекрасно понимал, что он многократно совершеннее меня во всем, и, тем не менее, мне все время давалось знать, что вся эта игра происходит не ради него, а ради меня. Что не за ним, а за мной закреплено право решать быть в этой игре или не быть. Что хотя и я никакими властными полномочиями по отношению к нему не наделен, но и у него права требовать от меня какого-либо подчинения тоже не имеется.