Продолжение.
Начало в
предыдущем номере.
В одной из проповедей митрополит Антоний Сурожский вспоминает случай из своей биографии, когда трехмерность
времени для него исчезла, сжавшись до одномерности.
Нечто подобное происходило в те дни и со мной. Прошлое и будущее моей жизни
вдруг словно края бересты скрутились в узкую полоску: "вчера" и "завтра" исчезли, осталось
только "сейчас".
Так взгляд в будущее стал для меня больше невозможен. Оно было отсечено от
меня приговором суда: впереди были только смерть и пустота. Оглядываться же в свое вчера было противно и жутко:
свое прошлое, стараясь как можно подальше запрятаться от поражения и позора, я тем самым отсекал от себя сам.
Отбрасывая же его, я отсекал вместе с ним и все содержащиеся в нем причины и поводы для покаяния - материал для
зачатия во мне этого самого чувства вины. С водой - и ребенка.
Что же касается механизма этого отсечения "вчера" и "завтра",
то все сводилось к тому, что я запрещал себе вспоминать и думать. И, на мой взгляд, именно это - не позволять себе
думать и вспоминать, борьба с собственной головой, упорно не желавшей отказываться от своей привычки все время что-то
перетрясать и пережевывать, вырываясь при этом взорами то во вчера, то в завтра - в камере смертника и есть самое трудное.
Одним из самых доступных средств зависнуть над действительностью были газеты и
книги, даже не прочитываемые, а буквально исследуемые смертниками от точки до точки.
Газету выдавали одну, пять раз в неделю, книгу - одну на десять дней.
Разрешалось выбрать. Стаднюк или Фаст, Толстой или Моэм - значения не имело, лишь бы потолще - "наподольше"
Однако какого бы объема ни была книга, прочитывалась она за сутки, в один присест. И чтобы в остающиеся девять голова
снова не принялась за думанье, я занимал ее каким-нибудь цитированием, заучиванием всего что попадалось на глаза.
Повышенная способность к запоминанию - тоже одна из особенностей состояния приговоренного к смерти. "Самая быстродвижущаяся
звезда в созвездии Змееносца; головка спички состоит из шестнадцати компонентов; имя жены Третьякова -
Вера Николаевна". Пятнадцать лет, а втемяшенное в те дни остается в памяти, словно вдавленное траками: что
угодно, лишь бы подальше от "сегодня", от самого себя.
Оспаривать, что всякое бегство от действительности - трусость, нет смысла, это
аксиома. Аксиомой же является и то, что в средство спасения человека Бог может обращать и само зло (и ту же трусость).
У В. Солоухина есть: Жить на земле, душой стремиться в небо - вот человека
редкостный удел. И само слово "человек", "антропос" - "вверх обращенный". И мне временами кажется, что в
том моем убегании от действительности, кроме трусости, негативного, присутствовала и доля позитива. А именно: уход от заботы дня, сиюминутности - "не заботьтесь, что вам есть или пить" (Лук. 12:29), а потому что "одно только нужно", что не отнимется (Лук.10:42). И потому возможно вопрос не столько в том убегать или не убегать, сколько в том - куда именно. Тридцать два года уподобляясь шарахающейся меж крыльев невода рыбе, я совсем упустил, что мир это не только горизонтальная плоскость - ширина и длина, что в нем есть еще и высота - вертикаль. Что для того чтобы быть свободным и счастливым всего-то и нужно - переменить направление: рыбе - движения, мне - взгляда. Ей - чуть подпрыгнуть, мне - повернуть сердце от рассыпанного до самых ворот живодерни гороха к небесам, где "нет беса", но есть Он.
А потому убегающий в камере смертника от действительности, боящийся сунуться как
в свое будущее, так и в свое прошлое, зажатый меж ними как в тисках, а вовсе не сам, а самой ситуацией стал медленно выдавливаться
вверх.
Четвертой причиной, которая, на мой взгляд, препятствовала возникновению во мне чувства
вины, был мой рационализм. Так, стоило во мне появиться лишь намеку на какое-то сочувствие, сострадание к тем, кому причинил
зло, я тут же истреблял его какой-нибудь антитезой своей извращенной целесообразности. "Выплеснутую воду назад не соберешь.
Ну, начну еще и я здесь биться головой - станет от этого хоть кому-то легче?"
Убийцам почему-то часто задают вопрос: "Ну, а случись чудо, все вернулось
к роковой минуте, убил бы снова?" Мне кажется, что это вопрос риторический: убийцы естественно отвечают
только одно: "Нет". Но можно ли принять это "нет" за первые проблески покаяния? Конечно же, нет.
Действительно, чтобы убитые оказались вновь живыми, больше всех (исключая родных убитого) желает, конечно же, сам
убийца. Однако руководствуется он при этом, в подавляющем большинстве случаев, отнюдь не сокрушением о содеянном, не
состраданием, а в первую очередь, конечно же, все тем же инстинктом самосохранения, стремлением спасти собственную шкуру. "Оживи сейчас каким-либо
чудом мои потерпевшие", - автоматически возвращаюсь в свое благополучие я.
И еще одно обстоятельство, имеющее отношение к вопросу о виноватости, о нем говорит святой
праведный Иоанн Кронштадский. "Не признавай свои слабости как свои собственные, а признавай как дела дьявола в твоем сердце, и
тогда тебе легче будет признать себя не правым". Я не о том, что у "сильного всегда всесильный виноват", что
все нужно валить на дьявола, но мне кажется, что имей я в то время хоть какое-то представление о существовании у меня
такого подельника, одурачившего и погубившего стольких и каких - не мне чета, "которому и проиграть то не так уж и
стыдно", кажется, мне было тоже гораздо легче уже с самого начала признать себя и виноватым.
Таким образом, на тот момент я имел вместо образумляющего Страха - трусость. Вместо выводящей
к покаянию вины - самосожаление.
Глава 4.
Сколько именно дней, недель я оставался в этом состоянии полувменяемости,
наверное, и не столь важно. Важно то, что потом все же наступил тот день, когда уберегший меня от
внезапности прозрения Господь снял первый слой повязок и с моих глаз.
Что-то стало меняться. Убавилось количество движения и звука.
Соотношение между чувственностью и чувствительностью стало смещаться в пользу последней: накал эмоций пошел
на спад, остроты восприятия прибавилось.
Казалось бы, это должно было заставить меня еще усерднее отбиваться от
действительности, происходило же обратное. Я стал пробовать оставаться на месте, начал, сперва потихоньку, но потом
все увереннее оглядываться во вчерашнее.
Говорить о какой-то адекватности моих реакций, которыми сопровождались эти мои
первые оглядки, нет оснований. И, тем не менее, постепенно, от недели к неделе, я начинал все четче различать
действительные характеристики вещей и позиций. И как мне представляется, весь тот процесс рекультивации моего
сознания происходил сразу по нескольким параллельным направлениям. Для простоты положения я
бы объединил их чисто условно в неких три, и первый из них озаглавил бы так: "окончательное признание мною собственной несостоятельности".
"Окончательное" - потому, что частично проигравшим я себя к тому
моменту уже признавал. Признание это возрастало во мне по мере развития событий от момента совершения убийства
до минуты вынесения приговора.
Так первым своим поражением я признал сам факт совершения мной преступления.
Расценил его как проявление слабости. Допустил легкомыслие. Позволил себе пойти против собственного же рассудка,
против самого себя. Совершил то, чего, казалось, вовсе не хотел - бессмысленный, дикий, не подлежащий даже собственному
оправданию поступок.
Однако воскресить мертвых было невозможно, потому самоуверенности и спеси во
мне сразу поубавилось. Вместе с тем захотелось хоть как-то, хотя бы частично, хотя бы как профессионалу, самореабилитироваться.
Я решил попробовать посопротивляться, побороться, как следователь против следователей. Потому, когда унялась дрожь, я
взялся за дело уже действительно со всей профессиональной серьезностью.