|
| |
 |
|
|
| |
Даже ничтожное владение местным наречием позволит вам без труда перевести
название: rue Paradis. Райская улица. На ней в доме № 14 расположился «Русский
клуб». Если вы придете сюда в четверг, то на по-парижски обшарпанных красных
воротах будет висеть надпись-код: «Два, бэ, тридцать шесть». В конце подворотни
невероятной длины вход в подъезд и первая же неказистая дверь – искомое. Ступеньки
вверх – в туалет, ступеньки вниз – в клуб. Это сложное в геометрическом смысле
помещение представляет собой анфиладу соединенных разного рода коридорами и
проходами комнат, разных по высоте и форме. Раньше здесь располагалась типография,
выдающая печатную продукцию на идиш и французском: полуразобранные, вросшие
в пол тяжелые типографские машины свидетельствуют о некогда кипевшей здесь четкой
работе. Сейчас это помещение – мастерская скульптора, поэта, актера, музыканта,
словом, художника самого широкого профиля Алексея Хвостенко, более известного
по все стороны границ под именем Хвост. С ним-то мы и беседуем.
– Не представляется ли вам, как человеку чувствительному к словам, словосочетание
«русский клуб» несколько странным? И что отличает его, скажем, от «Русского
центра» при посольстве?
– В основе нашего сообщества лежит английская клубная система: клуб существует
за счет добровольных пожертвований, «членских взносов». Так что это термин,
прежде всего, как бы экономический.
Теперешний «Русский центр» – наследие бывшего советского учреждения. Чисто
коммерческое место. Сидят те же чиновники, которых теперь называют не «советскими»,
а «русскими». За определенные деньги гастролерам или желающим сдается помещение.
Мне же было важно создать такое неформальное место, куда художники могут приезжать
совершенно свободно и действительно делать все, что они хотят.
Я – человек бывшего русского андерграунда. И здесь тоже живу более или менее
под землей. По крайней мере, физически... Но и морально в каком-то смысле тоже:
не собираюсь выкарабкиваться на какой-то коммерческий уровень – устраивает тот,
на котором существую. Конечно, «членских взносов» не хватает. Это всегда так
поджимает! Но если выходить на более широкий простор, придется иметь дело с
мэрией, министерством культуры... Не хочется впрягаться в эту лямку, тащить
на себе связку каких-то глупостей: просить помощи, доказывать, убеждать. Лучше
минимальными средствами добиться максимальных результатов, чем наоборот. Иногда
я жалею, что в нашей команде нет человека, который пусть был бы далек от творчества,
но хорошо умел бы считать деньги. Но, в общем, даже нравится, что все происходит
таким образом: ко мне приходят только те, кто хочет действительно заниматься
искусством. Не надо никому кланяться в ножки, обольщать.
Это помещение удалось снять за сравнительно небольшие деньги. Конечно, климат
здесь далеко не райский: кое-кто воротит рыло, многие же считают это местом
для избранных. Посетители самые разные. Приходит масса каких-то совершенно немыслимых
персонажей: люди, которые пробираются на Запад, нелегально пересекая границы,
переплывая реки... Они появляются здесь с вопросом: «А что мне теперь делать?»
– «А зачем ты сюда приехал?» – «Ну я не знаю... Так, посмотреть, подумать, поразмышлять...»
– «Вот сиди, размышляй, осмотрись, попытайся что-нибудь сделать...»
Звонят с вопросами: «Как найти работу прачки?», «Как бы устроиться в ресторан
мыть посуду?». Я ничего не могу ответить, помочь ничем не могу: нет средств.
Если бы были, помог бы: я – человек сострадательный, помогать людям всегда приятно.
Но мне чаще приходится думать о том, кто бы помог нам...
И все же у меня нет трагического мироощущения. Мне кажется, что мир не гибнет
и не воскресает. Сейчас люди вообще перестали думать о том, что можно сделать
для Мира, больше думают о себе. Поэтому я и предпочитаю вот это немножко подземное
существование: здесь можно встретиться с живыми людьми. Неважно, на каком уровне:
пусть это будет пьянка, пусть даже драка, наркотики или что-то в таком роде...
Ко мне приходят живые, нормальные люди.
– Не свидетельствует ли «геополитическое» положение «Русского клуба»
в Париже – буквально ниже уровня городской канализации – о современном уровне
русской культуры вообще по отношению к остальным?
– Не думаю. Наоборот. Большинство художников здесь стараются вырваться на
самый высокий международный уровень. Например, у моего старого друга Эрика Булатова
недавно прошла персональная выставка в Центре Помпиду... Но меня это в принципе
никогда не волновало.
Главный принцип – работать в сообществе с близкими мне по духу.
Я стремлюсь к первоклассному искусству. Например, в скульптуре, которой в
основном зарабатываю на жизнь, стремлюсь достигнуть самого высокого качества,
чтобы это можно было потрогать, как драгоценность, в театре – удовлетворить
претензии самого взыскательного зрителя. И все энтузиасты, которые работают
со мной в театре, устраивают здесь концерты и наши так называемые «культурные
мероприятия» – все в первую очередь «борются за качество». Это – самое главное...
Я приехал в Париж двадцать три года назад, когда мне уже было тридцать семь.
Никаких контактов, никаких связей с галереями, но, поскольку я опытный график-дизайнер,
попробовал зарабатывать деньги на рекламе. И мне это удалось: лет десять проработал
довольно успешно. А потом решил, что это все – псу под хвост: ты зарабатываешь,
а дальше – никакого удовлетворения, чистая коммерция. В какой-то момент я сказал:
«Хватит! Хвост, ты должен остановиться!» – и года два жил практически без копейки:
рисовал как сумасшедший по двадцать часов. И вот за два-три года я всплыл на
поверхность: галереи, выставки...
 |
|
|
Сцена из спектакля "Играем Горького "На дне" |
| |
– Расскажите о вашем театре и, в частности, о пьесе «На дне», которую
вы здесь играли.
– Спектакль назывался «Играем Горького «На дне». Эта постановка была иронической
репликой по поводу сочиненной Горьким пьесы, которую я совершенно переписал,
теперь она повествует не о жизни городской бедноты и отщепенцев старой культуры,
а о жизни теперешней богемы. Тем более что мы существуем действительно на дне
(под землей практически): сама ситуация напрашивалась. Идея была предложена
мне Толей Шагиняном, известным питерским актером, который давно уже живет во
Франции. Пьеса имела большой успех у публики. Я старался приблизить ситуацию
как можно ближе к нашей собственной: неустроенной жизни русской богемы в Париже,
где живет довольно много неустроенных художников, поэтов, актеров, перебивающихся
случайными заработками и мечтающих о русском театре.
Собственно, благодаря этому мне и удается поддерживать идею русского театра.
Пока на чистом энтузиазме. Иногда появляются какие-то люди, которым это нравится:
спонсоры в основном русские.
В данный момент я сосредоточен на том, чтобы поставить пьесу, которую мы написали
со старым моим другом и многолетним-многолетним-многолетним – больше тридцати
лет – напарником (соавтором), поэтом, философом Анри Волхонским. Это одноактная
пьеса про пророка Иону, притча о котором вошла в канонический текст Библии.
Написана она была лет пятнадцать тому назад в Париже. Сейчас много предсказаний
о Страшном Суде и гибели мира. Что-то я вспомнил об этой пьесе и решил ее поставить.
Суть ее в том, что вообще никакие пророчества не сбываются. В ней ставятся вопросы
о конце света – с одной стороны, с другой – о нашем теперешнем существовании.
Другой проект – записи песен. Недавно вышел диск, записанный совместно с Камилем
Чалаевым, «Говорящие птички», готовим следующий – «Степные песни». Степь и окружающие
Россию народы, жившие с ней рядом, набегавшие, отступавшие, существовавшие внутри,
– моя любимая тема. В свое время я был очень дружен со Львом Николаевичем Гумилевым.
Одна из первых песен – «Прощание со степью» – посвящена ему.
– В своих последних песнях вы очень печальны. Думаете о смерти?
– Конечно: мне уже шестьдесят лет. Хотя совсем не обязательно доживать до
преклонного возраста, чтобы писать и думать о смерти: о ней можно думать и в
пятнадцать. Мне пришлось сражаться со своей дочкой: она связалась с группой
молодых людей, которые называют себя: «Готи’к», поклонники Мэнсона... В четырнадцать
лет она делала суицид: считала, что ее жизнь закончена.
– Почему тогда – Париж? Многие вернулись...
– Тут нужно иметь в виду небольшую разницу... Взять, скажем, Войновича, Зиновьева,
Солженицына. Они были в России известными писателями, их сначала печатали, носили
на руках. Они получали большие деньги за свои труды, потому что писательский
труд в Советской России оплачивался очень даже неплохо. Так что они вернулись
на круги своя.
Другое дело – Лимонов, человек крайне тщеславный. Его главное занятие, как
он сам говорил задолго до того, как вернулся в Россию: «Я люблю заседать, председательствовать,
люблю командовать». И он этого добился. Я помню стихотворение «Зависть», которое
он напечатал в альманахе «Синтаксис» по поводу вручения Бродскому Нобелевской
премии, где он просто исходит желчью: не ему, а – Бродскому. Очень талантливо:
вот человек действительно искренне завидует. Он нашел себя в том, чтобы говорить
с какими-то молодыми людьми, которые ходят за ним с открытыми ртами, ловят каждое
его слово, которым он может приказывать...
Наша жизнь в России не была легкой: мы жили без копейки, нас прятали по сумасшедшим
домам, «психушкам», выселяли за тунеядство за сто первый километр. Так было
со многими. Меня самого судили за тунеядство трижды. В конце концов признали
сумасшедшим. Помню, привезли на экспертизу на «Пряжку» (она находилась на реке
Пряжке), врач говорит: «О! Еще одного поэта привезли. Тут, на этой самой койке,
на которой ты лежишь, лежал уже один». – «Кто такой?» – «Иосиф Бродский». Это
был шестьдесят пятый год...
В России я получил один-единственный гонорар за всю свою жизнь там: по-моему,
пятнадцать рублей – за выступление по салехардскому радио. Одно время я занимался
художественной работой в городе Салехарде.
Популярным я стал благодаря песне «Под небом голубым...». Основной текст написал
мой постоянный напарник Анри Волхонский. История проста. В то время вышла пластинка
знаменитого лютневого исполнителя и композитора Вавилова. Среди прочих известных
песен были и такие, которые никто никогда в жизни не слышал, например, Франческо
ди Милано (не помню, как называлась эта тема). Мы написали три-четыре текста.
Один из них в оригинале назывался «Рай». Впервые (не на концерте) он был опубликован
в фонограмме кинофильма «Асса». В выходных данных было написано, что это – «народная
песня в обработке Гребенщикова». Я даже порадовался, что вот стал «народным»
поэтом. Борис, конечно, знал автора... Он был студийцем студии Гороховского
еще с начала 70-х годов. Не помню уже, что за спектакль они там ставили, но
моя приятельница, завлитчастью, предложила им эту песню. Они ее пели. Мы говорили
с ним на эту тему. Я не имею никаких претензий. Наоборот, я сказал: «Я очень
тебе признателен, ты сделал эту песню такой популярной». Честно говоря, очень
удивлен был, почему она стала таким шлягером: видимо, всем уже осточертела та
чернуха, которую пели тогдашние рокеры.
Что же касается темы «степи» и «возвращения»... Одно дело – любить какую-то
тему, другое – существовать («экзистанс»). Художник все-таки должен существовать
на каком-то определенном месте. Я же занимаюсь не только поэзией. Мое основное
занятие – скульптура, театр. Театр еще можно делать под открытым небом и переезжать
с ним с места на место, а со скульптурой трудно: она привязывает к месту, к
материалам, инструментам, с которыми работаешь. Можно ментально пережить необходимое
состояние, находясь где угодно. В свое время я путешествовал и проехал массу
степных стран, подолгу жил там. Еще я прочел кучу книг. Словом, знаю основательно:
и на практике, и теоретически.
Если говорить о возвращении, то куда? В советское подполье? Я не знаю, что
лучше: французское или русское. Я человек не требовательный, гораздо легче мне
жилось бы ТАМ: мои диски продаются в каждом ларьке, меня издают, масса поклонников,
на улице подходят люди – просят автограф, когда приезжаю в Москву или Питер
– в аэропорту встречают. Я стал национальным героем. Конечно, там у меня жизнь
была бы гораздо более сытой.
Но и это имеет обратную сторону...
Я был в Питере по приглашению «Аукциона», записал с ними две пластинки. Все
было хорошо и тепло, но мне не понравилось, что в стране такая тягомотина висит
в воздухе: все друг от друга чего-то хотят, добиваются, никак не можешь расслабиться
– идешь по улице и чувствуешь, что какая-то тяжесть давит на тебя. Я имею в
виду не атмосферную, а чисто человеческую.
Конечно, жалко Россию и русских: и тех, кто живет там, и тех, кто живет в
эмиграции. Страна с такими возможностями превращается в болото: все делается
как-то нелепо, противоречит здравому смыслу, логике, этике, эстетике – все через
ж...: избыточность при полной недостаточности. Вместо того чтобы воспарить на
этой массе эмоций, страстей, талантов, все катится под откос, в какую-то яму,
как будто все друг друга давят, топят, душат. Не знаю, может, она всегда была
такой? Термитник – идеальный образ существования общества. Термиты живут внутри
некоего пространства в кромешной тьме. Только небольшой отряд солдат появляется
на поверхности, когда что-то повреждено: быстро заделывают отверстие, чтобы
остальные не ослепли. Вожди вообще никогда на свет божий не появляются. Они
иногда показывают себя по каким-то телевидениям. Якобы. Еще неизвестно, их ли
показывают. Они же не ходят среди нас. Здесь у меня как-то был посол России
во Франции, Рыжов. Обаятельный человек... Но это – странность. Это была какая-то
эпоха, когда им хотелось показать, что они люди, а не термиты. Все это мне совершенно
непонятно и всегда огорчает.
Словом, я предпочитаю жить здесь, потому что невозможно еще раз что-то менять,
еще раз налаживать жизнь... И я не хочу быть термитом.
Я воспринимаю Париж как свой собственный огромный родовой замок: идешь из
комнаты в комнату, здесь – слуги, здесь – двор, фавориты... В конце концов,
здесь у меня семья, дом, клуб...
– Возможно, ваш псевдоним возник, если можно так выразиться, чисто механически
– простым укорачиванием фамилии, однако этот образ находит свое продолжение
в вашей прическе, даже в шапке с енотовым хвостом, в которой вы ходите зимой.
Что вы сами вкладываете в этот многозначный символ?
– Это имя, которым меня звали с детства (так же, как моего отца и, очевидно,
деда).
Я подписываю свои картины латинскими буквами: «KHVOST». Потому что это ничего
не значит, а смотрится смешно: шесть букв и всего одна гласная. Здесь (особенно
в Италии), когда я объясняю, что это значит, все начинают дико веселиться –
я там любимейший персонаж именно из-за имени, – потому что «хвост» на всех языках
значит «х..».
– Если вы уж сами заговорили об этом... Среди ваших старых подруг ходят
легенды о вашем нечеловеческом обаянии.
– Женщины... Поэт – это всегда существо несколько особенное. Скорее всего,
дело в моей поэзии... Во всяком случае, сейчас меня женщины мало волнуют. Да,
они ко мне хорошо относятся, но для того, чтобы что-то состоялось между женщиной
и мужчиной, нужно что-то другое. Жен у меня было четыре (потому что у меня четверо
детей от разных жен), любовниц было гораздо больше. Все мои жены блистали в
богемных кругах: первая – художница, вторая – очень известный адвокат, третья
– светская дама, четвертая тоже... Но дело не в этом. Было время, когда я относился
к женщинам очень пылко и не проходил мимо тех, которые меня волновали.
Я вот думал: ЧТО может меня взволновать в женщине? И так вот я думаю, что
практически ничего. Например, в «женский ум» я практически никогда не верил.
Интуиция? Да. И со многими своими друзьями-женщинами я часто советуюсь. Иногда
даже получаю вполне вразумительные ответы. Но... Все больше мне хочется уединиться
и думать о каких-то воображаемых женщинах, чем о реальных...
Бывает, меня просят: «Скажите правду о своей жизни». Я считаю, что никакой
правды о своей жизни я не знаю, потому что вся моя жизнь – это сплошное изобретательство
жизни. Изобретательство – это правда или нет? Я считаю, такая же правда, как
и самое вульгарное существование.
К восточной мудрости сейчас уже все привыкли, никого не удивишь, но я помню
одну цитату (в свое время она на меня сильное впечатление произвела): «Если
мы видим человека, который, размахивая руками, бежит по дороге, нам не остается
ничего другого, как сказать, что он – сумасшедший. Но если человек (даже обманным
образом) ведет жизнь философа, нам придется признать, что он – философ». А кто
его знает? Если ты живешь как философ, философ ты или нет? Кто тебя знает? А
разоблачать и уличать можно всех. |