|
| |
 |
|
Андрей МАКИН – ФРАНЦУЗСКИЙ ПИСАТЕЛЬ РУССКОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ. Родился в Красноярске в 1957 году. В конце 1980-х годов переехал во Францию. За роман «Французское завещание» в 1995 году получил Гонкуровскую премию и премию Медичи |
| |
В1995 году впервые в истории французской литературы Гонкуровская премия была присуждена
русскому писателю. Ее получил Андрей Макин за роман «Французское завещание». «Я
была поражена, – говорила мне тогда президент Гонкуровской академии Эдмонда Шарль-Ру.
– Это большая литература». В одночасье Андрей превратился в европейскую знаменитость.
«Как и все русские, – позже сказал мне Макин, – я фаталист. Был им до получения
Гонкуровской премии, остаюсь и сейчас». И неожиданно добавил: «Я думаю, что заслужил
ее». В том же, 1995 году книга получила еще одну престижную премию, «Медичи»,
а затем целый венок прочих призов, включая итальянскую «Премию премий», которой
награждают лучшую книгу из тех, что получили в текущем году литературные награды.
С тех пор «Французское завещание» перевели на 35 языков, издав общим тиражом в
2,5 миллиона экземпляров. В России роман напечатали в «Иностранной литературе»,
но отдельной книгой он так и не вышел. Недавно был опубликован новый макинский
роман – «Земля и небо Жака Дорма». Он, как и почти все предыдущие, написан на
«русско-французскую» тему. Стоит назвать еще два самых известных романа Андрея
Макина. Это «Преступление Ольги Арбениной» – о судьбе русской княгини, которая
вместе с сыном живет в «Золотой орде», французском городке, давшем приют русской
эмиграции. И «Реквием по Востоку» – роман о жизни трех поколений русской семьи,
на чью долю выпадают самые тяжелые испытания прошедшего века – революция, гражданская
война, коллективизация, Великая Отечественная.
Судьба Андрея Макина сложилась, как и подобает судьбе фаталиста. 45-летний Макин
приехал во Францию пятнадцать лет назад и попросил политического убежища. О его
жизни до этого известно немного – Андрей рассказывает о себе крайне скупо. Он
родился в Красноярске. Его воспитала бабушка, француженка по происхождению, Шарлотта
Лемоннье, приехавшая в Россию до 1917 года. Она научила его французскому языку,
приобщила к французской истории, литературе и культуре. При этом очень любила
Россию. «В России, – объясняла она внуку, – писатель был высшим властителем. От
него одновременно ждали и Страшного суда и Царства Божия». После окончания университета
Макин преподавал литературу в Новгороде. «В последние годы коммунизма, – вспоминал
Андрей, – мы получили немного свободы, но режим оставался репрессивным. С перестройкой
все занялись бизнесом, Россия пошла по пути мафиозного капитализма. Настоящая
литература в стране исчезла. Но у меня не было ничего общего с новыми русскими,
поэтому я предпочел уехать...»
В Париже он оказался на положении бомжа и даже какое-то время жил в склепе на
кладбище Пер-Лашез. Зарабатывал преподаванием русского языка и писал романы –
прямо на французском. Андрей убежден, что первый роман во Франции издать сложнее,
чем в России. Немалые душевные муки доставили ему издатели, присылавшие полные
иронии письма с отказами печатать рукописи, которые даже не соизволили пролистать.
Уверенные в своем безукоризненном профессиональном опыте, они полагали, что с
русским именем нельзя хорошо писать по-французски. Чтобы провести их, Андрей стал
писать на титульном листе: «Перевод с русского Андре Лемоннье». «Я делал все,
чтобы меня напечатали, – вспоминает гонкуровский лауреат. – Рассылал одну и ту
же рукопись под разными псевдонимами, менял названия романов, переписывал первые
страницы...» Наконец, ему удалось опубликовать первые книги – «Дочь Героя Советского
Союза» и «Время реки Амур».
Местные критики в отношении Макина разделились на два лагеря – ярых поклонников
и столь же ярых противников. Последние пишут, что он «не знает универсальных законов
литературы», и не упускают случая припомнить ему русское происхождение, утверждая,
что «Преступление Ольги Арбениной» похоже на плохой перевод с русского. Похвалы
поклонников тоже не всегда нравятся Андрею. В частности, когда его называют «Прустом
русских степей», отмечая его «славянский импрессионизм». «Ну, конечно, – сетовал
мне Андрей, – раз русский – значит, водка и балалайка. Они о России ничего не
знают. Из-за событий в Чечне русофобия растет на глазах. Россия для Европы – страшная,
неотесанная, грубая сила, которая лишь пугает, потому что живет по совсем другим
законам, чем остальное человечество...» Макин явно недолюбливает так называемую
«парижскую интеллигенцию», которую он зло высмеял в «Реквиеме по Востоку». «Эти
законодатели литературной и идеологической моды, – говорит он, – на самом деле
люди без убеждений. Разработают быстро какую-нибудь теорию, которая их прославит
и принесет деньги, а затем ее отбросят...»
Макин считает себя писателем французским. И ведь действительно: его читает почти
весь мир, а в России он остается величиной неизвестной. «Я сомневаюсь, что России
я сейчас нужен, – говорит писатель. – Мои романы дойдут до нее, когда нас уже
не будет. Русский читатель посмотрит на них совсем другим, отстраненным взглядом».
Очевидно, что больше всего на Макина-писателя повлиял Бунин. Андрей даже защитил
в Сорбонне диссертацию «Поэтика ностальгии в прозе Бунина». И сделал это, по его
собственным словам, чтобы Бунина здесь лучше узнали. «Бунин, не эмигрируй он,
никогда бы не написал «Жизнь Арсеньева», не залетел бы на такую высоту, – убежден
Макин. – Есть такая национальность – эмигрант. Это когда корни русские сильны,
но и влияние Франции огромно».
– Ваш последний роман «Земля и небо Жака Дорма. Хроника любви», как, впрочем,
и все предыдущие, написан на русско-французскую тему. Не считая Анри Труайя,
никто так много об этом не писал...
– Я не думаю, что сюжет настолько важен. Он важен вначале, поскольку определяет
схему, конструкцию книги, а затем все упирается в ее эстетическую тональность.
Для меня главной задачей всегда было рассказать на двухстах страницах нечто эпохальное.
– Не ведет ли к раздвоению личности принадлежность к двум культурам и двум
языкам?
– К культурно-лингвистическому раздвоению – да, наверное. Но ведь главное это
язык поэтический, диалектами которого я считаю французский, японский, русский
и все прочие. Почему мы понимаем японскую средневековую поэзию, почему нам близки
ее образы? Казалось бы, совершенно непонятная страна, герметически закрытый японский
язык – и в то же время, когда описываются опадающие вишневые лепестки, нам, русским,
это очень близко и понятно.
– Вы – писатель двуязычный. Таких в истории было немного – Набоков, Конрад...
Автор «Приглашения на казнь» утверждал, что его голова говорит по-английски,
сердце – по-русски, а ухо предпочитает французский...
– Я не верю Набокову. Он был величайшим мистификатором. Возьмем, к примеру, историю
с «Лолитой», которую он якобы хотел сжечь, а когда жена вытаскивала рукопись из
огня, появился на пороге студент и стал свидетелем этой сцены. Но дело не только
в подобных мистификациях. Он был фокусником в языке, гениальным стилизатором.
Но я абсолютно не уверен, что он слышал и чувствовал по-французски лучше, чем
по-русски.
– В чем преимущества французского языка?
– Французский очень много дает – прежде всего дисциплину мысли, с которой наш
русский дух постоянно борется. По-русски я писал бы гораздо более аморфно. Французский
заставляет нас быть строгим с фразой. Это язык-диктатор в своей чистоте и простоте,
он ничего не прощает. По-русски мы можем повторяться. Можем, как Достоевский,
нанизать на фразу три или четыре прилагательных. Во французском это невозможно.
Если в предложении есть одно прилагательное, то второе уже «не лезет», оно его
разламывает.
– Но и в русском есть свои литературные прелести...
– Безусловно. Великое достоинство русского языка – гибкость фразы, когда подлежащее
можно поставить в конце, а сказуемое – в начале предложения. Все, что материально
и конкретно, лучше выражается при помощи русского, а для всего абстрактного куда
пригоднее французский. Попробуйте сказать по-французски «бледно-сиреневый». Вся
бунинская тонкость, вся его поэзия строится на этих сложных прилагательных.
– Почему свою первую книгу вы решили писать по-французски? Не было ли в
этом вызова, стремления к самоутверждению?
– Нет. Мне по-французски было легче писать, потому что я хорошо представлял себе
французского читателя. Когда писатель говорит, что пишет для себя, – это ложь.
Для меня читатель наделен какой-то божественной силой. Тот, к кому я обращаюсь,
умнее меня, он меня постоянно критикует, что-то отбрасывает, над чем-то смеется.
Может и сострадать...
– Пушкин и Толстой блестяще владели французским, но писали все-таки по-русски...
– Я всегда говорю, что во французских школах надо изучать чистейший французский
язык Пушкина. Он жил в переломную эпоху, когда прежний узкий читательский круг
– не более полутора тысяч человек – благодаря возникновению типографий и росту
разночинного сословия расширился до пятнадцати тысяч. Он был обязан обращаться
к этому новому, небывало широкому кругу на том языке, который был более понятен,
то есть на русском.
– Пушкин хотя и говорил, что цель поэзии – поэзия, но смотрел на свое призвание
как на жречество...
– И был абсолютно прав. Определение поэта как пророка сегодня абсолютно актуально.
При этом коммерция, бульварная литература всегда была и будет. И сегодня можно
«запустить» любую книгу и сделать из нее бестселлер, который забудут через два
месяца.
– Ну, а для Бродского основная цель русской литературы – утешение, оправдание
экзистенциального порядка...
– Утешение – это все-таки снижение роли литературы. Она не должна никого утешать.
Литература – не психотерапия.
– Вы считаете, писатель должен быть отшельником, человеком не от мира сего?
 |
|
Любимый писатель Андрея Макина Иван Бунин был эмигрантом и с 1920 года обосновался во Франции. На фото: Бунин в Париже |
| |
– Писатели проводят большую часть жизни в абсолютном одиночестве. Я избегаю встреч,
даже если речь идет о приглашениях президента Ширака. Для писателя такие встречи
не имеют смысла, а времени отнимают очень много.
– Последнее приглашение, на обед в честь визита в Париж Путина, вы тоже
проигнорировали?
– Равно как и все предыдущие. Я избегаю любых официальных мероприятий.
– Вы как-то сравнили Россию с солдатом, у которого продолжает болеть ампутированная
нога. В медицине это называется фантомной болью...
– Я очень мало знаю нынешнюю Россию. В 2001 году я съездил туда вместе с Жаком
Шираком, но это был короткий визит, и я увидел очень немного. В России живут тяжело,
но то, что она не развалилась и сохранила свою самобытность, уже здорово.
– Тем не менее вы защищаете Россию от иронических уколов парижских интеллектуалов,
которые убеждены, что у русских аллергия на демократию...
– Я постоянно объясняю, что Россия за считанные годы прошла огромнейший путь.
Конечно, ужасно то, что происходит в Чечне, но не надо забывать, что Россия дала
свободу 14 республикам. В России могло бы быть 14 алжиров или индокитаев, а произошел
сравнительно цивилизованный переход от режима абсолютно репрессивного к демократии
– пусть начальной и относительной. Сейчас говорят о том, что в России власть наступает
на прессу – закрываются газеты, вводится цензура на телеканалах. Это скверно,
но не надо забывать, что в 50-е годы во Франции все руководители СМИ были на положении
госслужащих. Их вызывал министр внутренних дел и учил: «Ты должен писать так-то
и так-то».
– Лучшим здешним путеводителем по России считаются записки маркиза де Кюстина,
побывавшего в нашем отечестве в 1839 году. «В России самое утонченное изящество
уживается рядом с самым отвратительным варварством, – писал он. – Русский народ
– нация немых...»
– Иногда я думаю, что он был прав. Еще я люблю изречение мадам де Сталь, которая
как-то сказала, что русские никогда не достигают своих целей, потому что всегда
их превосходят, то есть идут дальше.
– Есть такая расхожая фраза, что в России есть культура, но нет цивилизации,
а в Америке есть цивилизация, но нет культуры.
– Все афоризмы хромают. Я бы сказал, что в России по-прежнему нет уважения к отдельной
личности и индивидуум не признан неприкасаемой ценностью.
– Что было для вас самым трудным, когда вы приехали в Париж и остались
здесь навсегда?
– Надо было работать и выживать, иметь какое-то количество денег на каждый день.
– Но здесь почти всегда можно получить пособие...
– Я никогда не искал никаких пособий. Вообще считаю, что так называемая система
«ассистанс», то есть социальной помощи, погубит Францию. Люди становятся паразитами,
у них все время какие-то льготы. Когда француз приходит покупать железнодорожный
билет, то вынимает тысячу карточек и на каждую получает скидку. Я ненавижу этот
элемент социализма, он очень здесь силен.
– У вас во Франции были минуты отчаяния?
– Были. Но связанные с чисто писательскими проблемами. Меня спасло то, что я получил
хорошую советскую закалку. Она нам очень помогает, и не надо этот опыт сбрасывать.
Кстати, я ненавижу слово «совок» и перестаю разговаривать с человеком, употребляющим
этот горчайший термин, выдуманный рабами. Так вот, мне пригодился советский опыт
– выносливость, умение довольствоваться малым. Ведь за всем – готовность пренебречь
материальным и стремиться к духовному.
– Однако нет характеров более несхожих, чем русский и французский...
– Вы абсолютно правы. Они несхожи, но взаимно дополняемы, и поэтому между нашими
культурами существует огромная сила взаимного притяжения. Франция – это зеркало,
в которое мы смотримся, а французы смотрятся «в нас».
– Я не думаю, что Россия так уж интересна французам...
– А я в этом абсолютно уверен. На мои выступления в маленьких городах собираются
огромные залы. Многие даже не читали моих книг, но они приходят потому, что существует
интерес к России – огромный, искренний.
– «Он пишет, словно совершает молитву, – писала о вас недавно газета «Фигаро».
– На коленях. Чтобы услышать музыку. Свою». Красиво сказано. Так оно и есть
на самом деле?
– Для меня это так. Хотя это звучит несколько выспренно, сам о себе так не скажешь.
Вместе с тем в писательстве очень много черновой работы. Я ее сравниваю с шахтерской
и абсолютно точной считаю метафору Маяковского: «Изводишь единого слова ради тысячи
тонн словесной руды...»
– «Французское завещание» было переведено на русский и печаталось в «Иностранной
литературе». А почему роман не был издан отдельной книгой?
– Жду хорошего переводчика. Все, что мне присылается, никуда не годится. С моим
переводчиком на английский мы сидим целыми днями, сверяем каждое слово. Только
после этого я могу сказать: «Да, это моя книга на английском языке».
– Набоков долго ждал перевода «Лолиты», а потом взял и сам перевел...
– А мне не нравится ни «Лолита», ни ее перевод – там так много англицизмов! Она
не по-русски написана.
| |
 |
|
Владимир Набоков, автор «Лолиты», написанной, по мнению Макина, не по-русски |
| |
– Тяжела ли «шапка» гонкуровского лауреата?
– Критика бывает такого низкого уровня, что не воспринимаешь ее всерьез. Я достаточно
уверен в себе и в ценности того, что пишу и говорю. Надо идти вперед, не слушая
ни хвалы, ни ругани.
– Когда же вы сочините чисто французский роман?
– Обязательно напишу. Но у меня есть долг. Мне нужно отстоять это поколение русских
людей, которое уже почти ушло из жизни, этих старух и стариков с позвякивающими
на груди медалями. Вот оно уйдет, кто о нем будет говорить? Никто.
– Если русский писатель хочет опубликовать свой роман на Западе, о чем
ему надо писать?
– Надо писать карикатуру – о русской грязи, пьяницах, словом, о чернухе. И она
пойдет. Вы принесете вред России и русской словесности, но у вас будет успех.
Я же из этой чернухи вылавливаю какие-то мгновения духа, красоты, человеческого
сопротивления.
– В своем последнем романе «Земля и смерть Жака Дорма» вы с горечью пишете
о том, что французский язык во Франции уничтожают при полном всеобщем безразличии...
– Да, я удивлен низким уровнем французской литературы. 90 процентов это ширпотреб.
Но литература всегда элитарное дело. Элитарны и творчество, и восприятие. Чтение
– огромный труд, рождение человека заново.
– Один из героев вашей книги «Реквием по Востоку», вышедшей в 2000 году,
пророчески говорит, что под американским сапогом скоро окажется весь мир, а
Европу составляют уже не нации, а прислуга, которой позволено сохранить национальный
фольклор, словно в борделе, где у каждой девицы своя роль: одна – томная испанка,
другая – холодная скандинавка и т.д. ...
– На «Реквием» очень нападали во Франции. Когда он был опубликован, меня обвинили
в антиамериканизме, называли путинцем, который чуть ли не состоит на жалованье
у президента России. Но сейчас мой издатель быстро сориентировался и переиздал
книгу. Я не хочу сказать, что я «напророчил», но литература, конечно, способна
угадывать будущее.
– Почему интеллектуалы так охотно пополняют королевскую свиту, стоит лишь
властителю поманить их пальцем? Нынешняя Россия – тому яркий пример...
– Это меня очень смущает. Я бы на их месте старался соблюдать нейтралитет. Интеллигенция
должна ценить свою свободу критиковать или хвалить, когда она захочет. А в интересах
власти – того же Путина – иметь здоровую оппозицию в лице интеллигенции. Короли
недаром держали шутов, которые говорили правду.
– Ну, это не российская традиция...
– Да, конечно, шут, скорее, западный персонаж. В России нужна оппозиция толстовского
типа, когда человек уходит в свою «усадьбу» и может противостоять кому угодно.
Отлучили его от церкви, а у него своя церковь, и он в ней молится. В России не
хватает именно такой интеллектуальной глыбы.
– Солженицын хотел взять на себя именно такую роль...
– Но у него ничего не получилось. Возможно, он опоздал. Он все-таки человек прошлого.
Я к нему отношусь с огромным уважением и переживал, когда на него начали нападать,
критиковать... Помню, как его безобразно встретили в России. Но писателю к этому
не привыкать. Один из членов Гонкуровской академии однажды сказал мне: «Если бы
обо мне сказали хотя бы одну тысячную часть тех гадостей, какие говорили про Бальзака,
я бы повесился». Ведь Бальзака при жизни считали просто плодовитым писателем.
А Флобер? Никому не нужный, он сидел в своей Нормандии, жаловался на огромные
долги и страдал от болезней.
– Россия стирается из вашей памяти?
– Что-то, наоборот, проявляется яснее. Что-то я лучше понимаю, лучше улавливаю,
чем если бы жил там. Но, конечно, я уже не представляю себе современное поколение.
Те, кому сейчас 30, – уже не советское поколение, а двадцатилетние об СССР просто
ничего не знают.
– С кем из писателей прошлого вы хотели бы погулять по Парижу?
– С Буниным. Я эту прогулку очень ясно себе представляю. Помните, как над ним
иронизировал Набоков? «Старый Бунин запутался в пальто...» А Иван Алексеевич оставил
шарф в рукаве – у всех это бывает, я сам часто забываю, сую руку в рукав, потом
начинаю дергаться. А Набоков все вышучивал: «Стареющий Бунин хотел поговорить
за водочкой о душе, а я этого не люблю», называл все это «ямщик, не гони лошадизм».
Он хотел показать свое превосходство. Но Бог его покарал. И когда в «Других берегах»
Набоков имитирует Бунина, то вдруг в его сухой, вываренной прозе что-то живое
появляется. На фоне Бунина Набоков сразу бледнеет со своими бабочками, кажется
вымученным стилизатором.
– А о чем бы вы с Буниным говорили?
– Я бы его расспросил об эмиграции, о Татьяне Логиной (художница, ученица Натальи
Гончаровой, опубликовавшая переписку с Буниным. – Ред.). Я бы спросил, не была
ли она прототипом бунинской Руси?
– А свои книги вы дали бы ему почитать?
– Я не уверен, что они бы ему понравились. Бунин любил Твардовского, «Василия
Теркина». Он не был оголтелым антисоветчиком, как его представляли, и очень ценил,
когда в русской литературе появлялось что-то глубинное, народное.
– А если бы вы встретили на улице Набокова, отвернулись бы и перешли на
другую сторону?
– Почему? Я бы сумел подстроиться под него, сыграть в его ключе. Но при этом мне
пришлось бы преодолеть какое-то внутреннее сопротивление...
|